Неточные совпадения
С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас — и прямо к ним, показывает: маленькому, мол, манже; [ешь (от фр. manger).] они сначала посмотрели на нее так сурово, да и
говорят: «Алле, алле», [Ступай (от фр. aller).] а она их ругать, — экие, мол, окаянные, такие, сякие, солдаты ничего не поняли, а таки вспрынули со смеха и
дали ей для вас хлеба моченого с водой и ей
дали краюшку.
При мне он не боялся
давать волю языку; он меня любил и часто, фамильярно трепля меня по плечу,
говорил: «Добрая ветвь испорченного древа».
Послали за доктором, за полицией,
дали ему рвотное,
дали молока… когда его начало тошнить, он удерживался и
говорил...
Бывало, когда я еще был ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость,
говаривала мне: «
Дайте срок, — вырастете, такой же барин будете, как другие».
Когда священник начал мне
давать уроки, он был удивлен не только общим знанием Евангелия, но тем, что я приводил тексты буквально. «Но господь бог, —
говорил он, — раскрыв ум, не раскрыл еще сердца». И мой теолог, пожимая плечами, удивлялся моей «двойственности», однако же был доволен мною, думая, что у Терновского сумею держать ответ.
Отец мой
говорил с ними несколько слов; одни подходили к ручке, которую он никогда не
давал, другие кланялись, — и мы уезжали.
— Это-то и прекрасно, — сказал он, пристально посмотревши на меня, — и не знайте ничего. Вы меня простите, а я вам
дам совет: вы молоды, у вас еще кровь горяча, хочется
поговорить, это — беда; не забудьте же, что вы ничего не знаете, это единственный путь спасения.
Вот раз позвал он меня и одного товарища — славного солдата, ему потом под Малым Ярославцем обе ноги оторвало — и стал нам
говорить, как его молдаванка обидела и что хотим ли мы помочь ему и
дать ей науку.
— «Можно, мол, ваше высокоблагородие», —
говорим мы ему, да и припасли с товарищем мешочек; сидим-с; только едак к полночи бежит молдаванка; мы, знаете,
говорим ей: «Что, мол, сударыня, торопитесь?» — да и
дали ей раз по голове; она, голубушка, не пикнула, мы ее в мешок — да и в реку.
— Я, — сказал он, — пришел
поговорить с вами перед окончанием ваших показаний. Давнишняя связь моего покойного отца с вашим заставляет меня принимать в вас особенное участие. Вы молоды и можете еще сделать карьеру; для этого вам надобно выпутаться из дела… а это зависит, по счастию, от вас. Ваш отец очень принял к сердцу ваш арест и живет теперь надеждой, что вас выпустят; мы с князем Сергием Михайловичем сейчас
говорили об этом и искренно готовы многое сделать;
дайте нам средства помочь.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за «глупое баловство преступниц», потирал себе руки и
говорил: «Извольте видеть, милостивой сударинь, кусок клеба, крош им всякой
дает, а конфекту или апфельзину долго они не увидят, этого им никто не
дает, это я могу консеквировать [вывести (от фр. consequense).] из ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится».
«У нас всё так, —
говаривал А. А., — кто первый
даст острастку, начнет кричать, тот и одержит верх. Если,
говоря с начальником, вы ему позволите поднять голос, вы пропали: услышав себя кричащим, он сделается дикий зверь. Если же при первом грубом слове вы закричали, он непременно испугается и уступит, думая, что вы с характером и что таких людей не надобно слишком дразнить».
Иной, точно, сначала такой сердитый, бьет передними и задними ногами, кричит, ругается, и в отставку,
говорит, выгоню, и в губернию,
говорит, отпишу — ну, знаете, наше дело подчиненное, смолчишь и думаешь:
дай срок, надорвется еще! так это — еще первая упряжка.
Жандарм пошел к смотрителю и требовал дощаника. Смотритель
давал его нехотя,
говорил, что, впрочем, лучше обождать, что не ровен час. Жандарм торопился, потому что был пьян, потому что хотел показать свою власть.
Все это взошло и назрело в душе писаря; теперь, губернатором, его черед теснить, не
давать стула,
говорить ты, поднимать голос больше, чем нужно, а иной раз отдавать под суд столбовых дворян.
— Вот дерзость-то, —
говорит полицмейстер частному приставу, бледнея от негодования, — да вы, мошенники, пожалуй, уверите, что я вместе с вами грабил. Так вот я вам покажу, каково марать мой мундир; я уланский корнет и честь свою не
дам в обиду!
«Ты, мол, в чужой деревне не дерись», —
говорю я ему, да хотел так, то есть, пример сделать, тычка ему
дать, да спьяну, что ли, или нечистая сила, — прямо ему в глаз — ну, и попортил, то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, — хочу, дескать, суд по форме.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему сказал наотрез, что он картофель сажать не будет ни денег ему не
даст. «Ты, —
говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело, что и нас должен освободить». Чиновник хотел дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились за своих.
Когда мне было лет пять-шесть и я очень шалил, Вера Артамоновна
говаривала: «Хорошо, хорошо,
дайте срок, погодите, я все расскажу княгине, как только она приедет». Я тотчас усмирялся после этой угрозы и умолял ее не жаловаться.
Отец мой возил меня всякий год на эту языческую церемонию; все повторялось в том же порядке, только иных стариков и иных старушек недоставало, об них намеренно умалчивали, одна княжна
говаривала: «А нашего-то Ильи Васильевича и нет,
дай ему бог царство небесное!.. Кого-то в будущий год господь еще позовет?» — И сомнительно качала головой.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием
говорили: „Если б приложить руки к этому ребенку!“ — „Он дивил бы свет“, — договаривала я мысленно, и щеки мои горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики — а мне не
давали клочка бумаги, карандаша…
Два-три развратных губернатора воспитали вятских
дам, и Тюфяев, привыкнувший к ним, не откладывая в долгий ящик, прямо стал
говорить ей о своей любви.
Офицер очень деликатно устранился. Княгиня была поражена, оскорблена и решилась узнать, в чем дело. Сестра офицера, с которой
говорила сама Natalie и которая
дала слово брату ничего не передавать княгине, рассказала все компаньонке. Разумеется, та тотчас же донесла.
Надобно было положить этому конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я
говорил ему о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я
даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и сама княгиня.
Белинский был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе или в очень многочисленном; он знал это и, желая скрыть, делал пресмешные вещи. К. уговорил его ехать к одной
даме; по мере приближения к ее дому Белинский все становился мрачнее, спрашивал, нельзя ли ехать в другой день,
говорил о головной боли. К., зная его, не принимал никаких отговорок. Когда они приехали, Белинский, сходя с саней, пустился было бежать, но К. поймал его за шинель и повел представлять
даме.
…Грустно сидели мы вечером того дня, в который я был в III Отделении, за небольшим столом — малютка играл на нем своими игрушками, мы
говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными словами извиняться перед моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что
дама, что дети, чрезвычайно неприятно…»
— Помилуйте, — перебил меня Дубельт, — все сведения, собранные об вас, совершенно в вашу пользу, я еще вчера
говорил с Жуковским, —
дай бог, чтоб об моих сыновьях так отзывались, как он отозвался.
Сначала губернатор мне
дал IV отделение, — тут откупные дела и всякие денежные. Я просил его переменить, он не хотел,
говорил, что не имеет права переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора спросил советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение было меньше заманчиво; там были паспорты, всякие циркуляры, дела о злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и людях, находящихся под полицейским надзором.
Другой раз, у них же, он приехал на званый вечер; все были во фраках, и
дамы одеты. Галахова не звали, или он забыл, но он явился в пальто; [сюртуке (от фр. paletot).] посидел, взял свечу, закурил сигару,
говорил, никак не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня спросил...
Говоря о московских гостиных и столовых, я
говорю о тех, в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы
давали тон; где смеялся Грибоедов; где М. Ф. Орлов и А. П. Ермолов встречали дружеский привет, потому что они были в опале; где, наконец, А. С.
Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне
говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, [субсидии (фр.).] которые вы
давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой.
Фогт обладает огромным талантом преподавания. Он, полушутя, читал у нас несколько лекций физиологии для
дам. Все у него выходило так живо, так просто и так пластически выразительно, что дальний путь, которым он достиг этой ясности, не был заметен. В этом-то и состоит вся задача педагогии — сделать науку до того понятной и усвоенной, чтоб заставить ее
говорить простым, обыкновенным языком.
Тут староста уж пошел извиняться в дурном приеме,
говоря, что во всем виноват канцлер, что ему следовало бы
дать знать дня за два, тогда бы все было иное, можно бы достать и музыку, а главное, — что тогда встретили бы меня и проводили ружейным залпом. Я чуть не сказал ему a la Louis-Philippe: «Помилуйте… да что же случилось? Одним крестьянином только больше в Шателе!»
Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и
дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед
говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов поехал я под этой душей в Брук Гауз.
— Неужели вы думаете, —
говорил он Гверцони, — что лошади дюка вынесут двенадцать или тринадцать миль взад и вперед? Да их просто не
дадут на такую поездку.