Неточные совпадения
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «
Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я
этого не понимал.
И
вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал
этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
— Разумеется, — добавляла Вера Артамоновна, — да
вот что связало по рукам и ногам, — и она указывала спичками чулка на меня. — Взять с собой — куда? к чему? — покинуть здесь одного, с нашими порядками,
это и вчуже жаль!
Бакай хотел мне что-то сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась по щеке — собака умерла;
вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел;
это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
— Нынче на
это не обращают внимания, — говорил мне мой отец, — а
вот брат Александр — он шесть месяцев сряду всякий вечер читал с Офреном Le récit de Théramene [рассказ Терамена (фр.).] и все не мог дойти до того совершенства, которого хотел Офрен.
— Что
это вас нигде не сыщешь, и чай давно подан, и все в сборе, я уже искала, искала вас, ноги устали, не под лета мне бегать; да и что
это на сырой траве лежать?..
вот будет завтра насморк, непременно будет.
— В самом деле, уж какой вы, на вас и сердиться нельзя… лакомство какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А
вот зарница… хорошо!
это к хлебу зарит.
И
вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку,
этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну
вот и село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой;
вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Вот и комнатка: с другом, бывало,
Здесь мы жили умом и душой.
Много дум золотых возникало
В
этой комнатке прежней порой.
И
вот делаются сметы, проекты,
это занимает невероятно будущих гостей и хозяев. Один Николай едет к «Яру» заказывать ужин, другой — к Матерну за сыром и салями. Вино, разумеется, берется на Петровке у Депре, на книжке которого Огарев написал эпиграф...
— Все
это вздор! — кричит Кетчер всех громче. — А
вот что не вздор, свечи надобно потушить.
—
Вот, князь, — продолжал государь, —
вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай
эту тетрадь вслух, — прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву.
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не те. Я знаю
это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил. Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об
этом, он огорчится, будет меня уговаривать…
вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал.
Я остался на террасе. Камердинер смотрел с каким-то нервным удовольствием на пожар, приговаривая: «Славно забирает,
вот и
этот дом направо загорится, непременно загорится».
— Ведь
вот я вам говорил, всегда говорил, до чего
это доведет… да, да,
этого надобно было ждать, прошу покорно, — ни телом, ни душой не виноват, а и меня, пожалуй, посадят; эдак шутить нельзя, я знаю, что такое казематы.
— Помилуйте, зачем же
это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы не знаете, как
эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь.
Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
— Тут нет места хотеть или не хотеть, — отвечал он, — только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я его приведу к вам. Так
вот, — прибавил он, помолчав, — и ваш черед пришел;
этот омут всех утянет.
— Ведь
это он писал о Петре Первом
вот что вы мне показывали?
Домочадцы качали головой и говорили: «Er hat einen Raptus»; [«Он человек с причудами» (нем.).] благотворительные дамы говорили: «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout à fait en règle là», [«
Этот человек честный, но тут
вот у него не все в порядке» (фр.).] и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое.
Канцелярия была без всякого сравнения хуже тюрьмы. Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух
этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени,
вот что делало канцелярию невыносимой. Аленицын меня не теснил, он был даже вежливее, чем я ожидал, он учился в казанской гимназии и в силу
этого имел уважение к кандидату Московского университета.
—
Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только на
это надобно родиться-с;
это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.
—
Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без
этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, —
вот был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
— Разве
вот что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели, все сделают; ну, только
это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
Вот повесть
этого длинного мученичества.
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде чем началась рубка, Витберг увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке, и предложил ему променять проданную для храма на
эту. Купец согласился. Роща была вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща, и Витберг снова купил первую.
Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной и той же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за
это дело и умер там.
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше придет к хозяину? На
это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
И
вот в
этом отжившем доме, над которым угрюмо тяготели две неугомонные старухи: одна, полная причуд и капризов, другая ее беспокойная лазутчица, лишенная всякой деликатности, всякого такта, — явилось дитя, оторванное от всего близкого ему, чужое всему окружающему и взятое от скуки, как берут собачонок или как князь Федор Сергеевич держал канареек.
— Она умна, — повторял он, — мила, образованна, на нашего брата и не посмотрит. Ах, боже мой, — прибавил он, вдруг обращаясь ко мне, —
вот чудесная мысль, поддержите честь вятского общества, поволочитесь за ней… ну, знаете, вы из Москвы, в ссылке, верно, пишете стихи, —
это вам с неба подарок.
Имя сестры начинало теснить меня, теперь мне недостаточно было дружбы,
это тихое чувство казалось холодным. Любовь ее видна из каждой строки ее писем, но мне уж и
этого мало, мне нужно не только любовь, но и самое слово, и
вот я пишу: «Я сделаю тебе странный вопрос: веришь ли ты, что чувство, которое ты имеешь ко мне, — одна дружба? Веришь ли ты, что чувство, которое я имею к тебе, — одна дружба?Я не верю».
— Я не мог остаться во Владимире, я хочу видеть NataLie —
вот и все, а ты должен
это устроить, и сию же минуту, потому что завтра я должен быть дома.
Когда совсем смерклось, мы отправились с Кетчером. Сильно билось сердце, когда я снова увидел знакомые, родные улицы, места, домы, которых я не видал около четырех лет… Кузнецкий мост, Тверской бульвар…
вот и дом Огарева, ему нахлобучили какой-то огромный герб, он чужой уж; в нижнем этаже, где мы так юно жили, жил портной…
вот Поварская — дух занимается: в мезонине, в угловом окне, горит свечка,
это ее комната, она пишет ко мне, она думает обо мне, свеча так весело горит, так мне горит.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И
вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с
этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
—
Это у нас так, юродивая, то есть дурочка, — заметил ямщик. — И куда ты лезешь,
вот стягну, так узнаешь! Ей-богу, стягну, озорница эдакая!
—
Вот вдали-то, видите, чернеет,
это самый он и есть, и барышня с ним, шляпки-то не взяли, так уже господин Кетчер свою дали, благо соломенная.
…Когда мы выезжали из Золотых ворот вдвоем, без чужих, солнце, до тех пор закрытое облаками, ослепительно осветило нас последними ярко-красными лучами, да так торжественно и радостно, что мы сказали в одно слово: «
Вот наши провожатые!» Я помню ее улыбку при
этих словах и пожатье руки.
Но
вот младенец подает знаки жизни; я не знаю выше и религиознее чувства, как то, которое наполняет душу при осязании первых движений будущей жизни, рвущейся наружу, расправляющей свои не готовые мышцы,
это первое рукоположение, которым отец благословляет на бытие грядущего пришельца и уступает ему долю своей жизни.
— Вы никогда не дойдете, — говорила она, — ни до личного бога, ни до бессмертия души никакой философией, а храбрости быть атеистом и отвергнуть жизнь за гробом у вас у всех нет. Вы слишком люди, чтобы не ужаснуться
этих последствий, внутреннее отвращение отталкивает их, —
вот вы и выдумываете ваши логические чудеса, чтоб отвести глаза, чтоб дойти до того, что просто и детски дано религией.
— Жаль мне вас, а может, оно и к лучшему, вы в
этом направлении долго не останетесь, в нем слишком пусто и тяжело. А
вот, — прибавила она, улыбаясь, — наш доктор, тот неизлечим, ему не страшно, он в таком тумане, что не видит ни на шаг вперед.
И
вот Станкевич натягивает ученые занятия, он думает, что его призвание — быть историком, и он начинает заниматься Геродотом; из
этого занятия, можно было предвидеть, ничего не выйдет.
— С какими же рассуждениями?
Вот оно — наклонность к порицанию правительства. Скажу вам откровенно, одно делает вам честь,
это ваше искреннее сознание, и оно будет, наверно, принято графом в соображение.
— Да, я слышал и говорил об
этом, и тут мы равны; но
вот где начинается разница — я, повторяя
эту нелепость, клялся, что
этого никогда не было, а вы из
этого слуха сделали повод обвинения всей полиции.
—
Вот видите, ваше несчастие, что докладная записка была подана и что многих обстоятельств не было на виду. Ехать вам надобно,
этого поправить нельзя, но я полагаю, что Вятку можно заменить другим городом. Я переговорю с графом, он еще сегодня едет во дворец. Все, что возможно сделать для облегчения, мы постараемся сделать; граф — человек ангельской доброты.
— На что же
это по трактирам-то, дорого стоит, да и так нехорошо женатому человеку. Если не скучно вам со старухой обедать — приходите-ка, а я, право, очень рада, что познакомилась с вами; спасибо вашему отцу, что прислал вас ко мне, вы очень интересный молодой человек, хорошо понимаете вещи, даром что молоды,
вот мы с вами и потолкуем о том о сем, а то, знаете, с
этими куртизанами [царедворцами (от фр. courtisan).] скучно — все одно: об дворе да кому орден дали — все пустое.
Ну, пришло новое царствование, Орлов, видите, в силе, то есть я не знаю, насколько
это правда… так думают, по крайней мере; знают, что он мой наследник, и внучка-то меня любит, ну,
вот и пошла такая дружба — опять готовы подавать шубу и калоши.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил былым,
этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
Так
вот, видите, я говорю ее мужу-то: «Что бы тебе сказать государю, ну, как
это пустяки такие делают?» Куда ты!
И
вот эту-то досаду,
этот строптивый крик нетерпения,
эту тоску по свободной деятельности, чувство цепей на ногах — Natalie приняла иначе.
Наши люди рассказывали, что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну
вот, мол, ты азарник какой, довел дело до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так
вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на
это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню; что ни есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
Ведь
вот и Редкин был в Испании — но какая польза от
этого?
—
Вот в
этом я уж никакой надобности не вижу, — заметил Чаадаев.