Неточные совпадения
— Так и началось. Папенька-то ваш, знаете, какой, — все в долгий ящик откладывает; собирался, собирался, да
вот и собрался! Все говорили, пора ехать,
чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать, то тот не готов, то другой.
И
вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю
чего, но очень боялся.
Я с удивлением присутствовал при смерти двух или трех из слуг моего отца:
вот где можно было судить о простодушном беспечии, с которым проходила их жизнь, о том,
что на их совести вовсе не было больших грехов, а если кой-что случилось, так уже покончено на духу с «батюшкой».
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил Кало,
что жизни за гробом быть не может,
что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «
Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
—
Что это вас нигде не сыщешь, и чай давно подан, и все в сборе, я уже искала, искала вас, ноги устали, не под лета мне бегать; да и
что это на сырой траве лежать?..
вот будет завтра насморк, непременно будет.
— Ведь
вот умный человек, — говорил мой отец, — и в конспирации был, книгу писал des finances, [о финансах (фр.).] а как до дела дошло, видно,
что пустой человек… Неккеры! А я
вот попрошу Григория Ивановича съездить, он не конспиратор, но честный человек и дело знает.
—
Вот, князь, — продолжал государь, —
вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу,
чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, — прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву.
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не те. Я знаю это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий,
что на новые недостает сил. Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет меня уговаривать…
вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал.
— Ведь
вот я вам говорил, всегда говорил, до
чего это доведет… да, да, этого надобно было ждать, прошу покорно, — ни телом, ни душой не виноват, а и меня, пожалуй, посадят; эдак шутить нельзя, я знаю,
что такое казематы.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь.
Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть,
что ли, адвокаты, судьи?
Вот раз позвал он меня и одного товарища — славного солдата, ему потом под Малым Ярославцем обе ноги оторвало — и стал нам говорить, как его молдаванка обидела и
что хотим ли мы помочь ему и дать ей науку.
Делать было нечего, Огарев слегка поклонился.
Вот из
чего они бились.
— Как будто вы не знаете, — сказал Шубинский, начинавший бледнеть от злобы, —
что ваша вина вдесятеро больше тех, которые были на празднике.
Вот, — он указал пальцем на одного из прощенных, —
вот он под пьяную руку спел мерзость, да после на коленках со слезами просил прощения. Ну, вы еще от всякого раскаяния далеки.
Тут обер-полицмейстер вмешал в разговор какой-то бессвязный вздор. Жаль,
что не было меньшого Голицына,
вот был бы случай поораторствовать.
Крестьянин подъехал на небольшой комяге с женой, спросил нас, в
чем дело, и, заметив: «Ну,
что же? Ну, заткнуть дыру, да, благословясь, и в путь.
Что тут киснуть? Ты
вот для того
что татарин, так ничего и не умеешь сделать», — взошел на дощаник.
— Ну,
вот потонет,
что мне будет!
что мне будет!
—
Вот дерзость-то, — говорит полицмейстер частному приставу, бледнея от негодования, — да вы, мошенники, пожалуй, уверите,
что я вместе с вами грабил. Так
вот я вам покажу, каково марать мой мундир; я уланский корнет и честь свою не дам в обиду!
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде
чем началась рубка, Витберг увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке, и предложил ему променять проданную для храма на эту. Купец согласился. Роща была вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща, и Витберг снова купил первую.
Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной и той же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за это дело и умер там.
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был приехать 19 мая;
что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
Имя сестры начинало теснить меня, теперь мне недостаточно было дружбы, это тихое чувство казалось холодным. Любовь ее видна из каждой строки ее писем, но мне уж и этого мало, мне нужно не только любовь, но и самое слово, и
вот я пишу: «Я сделаю тебе странный вопрос: веришь ли ты,
что чувство, которое ты имеешь ко мне, — одна дружба? Веришь ли ты,
что чувство, которое я имею к тебе, — одна дружба?Я не верю».
— Я не мог остаться во Владимире, я хочу видеть NataLie —
вот и все, а ты должен это устроить, и сию же минуту, потому
что завтра я должен быть дома.
— Хочешь ли ты мне сослужить дружескую службу? Доставь немедленно, через Сашу или Костеньку, как можно скорей,
вот эту записочку, понимаешь? Мы будем ждать ответ в переулке за углом, и ни полслова никому о том,
что ты меня видел в Москве.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И
вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно,
что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу,
что слово их плохо берет.
—
Что ты бронишься,
что я те сделла —
вот барин-то серебряной пятачок дал, а
что я тебе сделла?
— Ну,
вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу,
что можно и
чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
…Когда мы выезжали из Золотых ворот вдвоем, без чужих, солнце, до тех пор закрытое облаками, ослепительно осветило нас последними ярко-красными лучами, да так торжественно и радостно,
что мы сказали в одно слово: «
Вот наши провожатые!» Я помню ее улыбку при этих словах и пожатье руки.
Я воротилась к матери, она ничего, добрая, простила меня, любит маленького, ласкает его; да
вот пятый месяц как отнялись ноги;
что доктору переплатили и в аптеку, а тут, сами знаете, нынешний год уголь, хлеб — все дорого; приходится умирать с голоду.
Вот я, — она приостановилась, — ведь, конечно, лучше б броситься в Темзу,
чем… да малютку-то жаль, на кого же я его оставлю, ведь уж он очень, очень мил!
Десять раз выбегал я в сени из спальни, чтоб прислушаться, не едет ли издали экипаж: все было тихо, едва-едва утренний ветер шелестил в саду, в теплом июньском воздухе; птицы начинали петь, алая заря слегка подкрашивала лист, и я снова торопился в спальню, теребил добрую Прасковью Андреевну глупыми вопросами, судорожно жал руки Наташе, не знал,
что делать, дрожал и был в жару… но
вот дрожки простучали по мосту через Лыбедь, — слава богу, вовремя!
Напрасно, Наталья Александровна, напрасно вы думаете,
что я ограничусь одним письмом, —
вот вам и другое. Чрезвычайно приятно писать к особам, с которыми есть сочувствие, их так мало, так мало,
что и десть бумаги не изведешь в год.
Тот же дом, та же мебель, —
вот комната, где, запершись с Огаревым, мы конспирировали в двух шагах от Сенатора и моего отца, — да
вот и он сам, мой отец, состаревшийся и сгорбившийся, но так же готовый меня журить за то,
что поздно воротился домой.
Она сама признавалась мне, пять лет спустя,
что ей приходила в голову мысль меня отравить, —
вот до
чего доходила ее ненависть.
— Вы никогда не дойдете, — говорила она, — ни до личного бога, ни до бессмертия души никакой философией, а храбрости быть атеистом и отвергнуть жизнь за гробом у вас у всех нет. Вы слишком люди, чтобы не ужаснуться этих последствий, внутреннее отвращение отталкивает их, —
вот вы и выдумываете ваши логические чудеса, чтоб отвести глаза, чтоб дойти до того,
что просто и детски дано религией.
— Жаль мне вас, а может, оно и к лучшему, вы в этом направлении долго не останетесь, в нем слишком пусто и тяжело. А
вот, — прибавила она, улыбаясь, — наш доктор, тот неизлечим, ему не страшно, он в таком тумане,
что не видит ни на шаг вперед.
И
вот Станкевич натягивает ученые занятия, он думает,
что его призвание — быть историком, и он начинает заниматься Геродотом; из этого занятия, можно было предвидеть, ничего не выйдет.
— Да, я слышал и говорил об этом, и тут мы равны; но
вот где начинается разница — я, повторяя эту нелепость, клялся,
что этого никогда не было, а вы из этого слуха сделали повод обвинения всей полиции.
— Разумеется, дело не важное; но
вот оно до
чего вас довело. Государь тотчас вспомнил вашу фамилию и
что вы были в Вятке и велел вас отправить назад. А потому граф и поручил мне уведомить вас, чтоб вы завтра в восемь часов утра приехали к нему, он вам объявит высочайшую волю.
—
Вот видите, ваше несчастие,
что докладная записка была подана и
что многих обстоятельств не было на виду. Ехать вам надобно, этого поправить нельзя, но я полагаю,
что Вятку можно заменить другим городом. Я переговорю с графом, он еще сегодня едет во дворец. Все,
что возможно сделать для облегчения, мы постараемся сделать; граф — человек ангельской доброты.
— Я получил, — продолжал он, — высочайшее повеление об вас,
вот оно, вы видите,
что мне предоставлено избрать место и употребить вас на службу. Куда вы хотите?
— На
что же это по трактирам-то, дорого стоит, да и так нехорошо женатому человеку. Если не скучно вам со старухой обедать — приходите-ка, а я, право, очень рада,
что познакомилась с вами; спасибо вашему отцу,
что прислал вас ко мне, вы очень интересный молодой человек, хорошо понимаете вещи, даром
что молоды,
вот мы с вами и потолкуем о том о сем, а то, знаете, с этими куртизанами [царедворцами (от фр. courtisan).] скучно — все одно: об дворе да кому орден дали — все пустое.
Ну, пришло новое царствование, Орлов, видите, в силе, то есть я не знаю, насколько это правда… так думают, по крайней мере; знают,
что он мой наследник, и внучка-то меня любит, ну,
вот и пошла такая дружба — опять готовы подавать шубу и калоши.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно добра и внимательна ко мне потому,
что я был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
Так
вот, видите, я говорю ее мужу-то: «
Что бы тебе сказать государю, ну, как это пустяки такие делают?» Куда ты!
— Мы ведь все смекаем, знаем,
что служили-то вы поневоле и
что вели себя не то,
что другие, прости господи, чиновники, и за нашего брата, и за черный народ заступались,
вот я и рад,
что потрафился случай сослужить службу.
Наши люди рассказывали,
что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну
вот, мол, ты азарник какой, довел дело до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так
вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню;
что ни есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше,
чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки.
Вот все,
что осталось у меня в памяти.
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне мир и воротился к вам; и
вот мы с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не умер — и мне так дома с вами и так ясно,
что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме того, на которое я себя обрекал с детских лет.
—
Вот наш проект письма, садитесь, прочтите его внимательно и скажите, довольны ли вы им; если хотите
что прибавить или изменить, мы сейчас сделаем. А мне позвольте продолжать мои занятия.
— Это невозможно, — возразил я ему, — я не шучу этим шагом и вздорных причин писать не стану:
вот вам письмо и делайте с ним
что хотите.