Это был красивый, видный мужик лет за сорок. Его открытое лицо, с несколько плутоватыми,
как у всех сибирских крестьян, глазами, невольно вызывало симпатию, и о нем с первого раза складывалось мнение, как о «славном малом». Темнорусая борода окаймляла смуглое лицо, и такая же шапка густых волос оказалась на голове, когда он снял почтительно свою шапку, увидав вышедшую к нему барышню.
Неточные совпадения
«Вы зачем?» —
как рявкнет он на них,
у всех поджилки затряслись.
Толстых застонал и снова безмолвно опустился на диван. Огонь в глазах его совершенно потух — он преклонился перед новым могуществом строго судьи, могуществом представителя возмездия, он перестал быть главою дома, нравственную власть над ним захватил Гладких. Петр Иннокентьевич
все еще продолжал держать в руке револьвер, но Гладких спокойно взял его
у него,
как берут
у ребенка опасную игрушку.
— Расскажите, по крайней мере, мне,
как вы прожили с того страшного дня, в который покинули высокий дом. Откуда
у вас новое имя, меня
все это более чем интересует. Вернее, что это не простое любопытство.
— Я его больше не хочу знать…
У меня больше нет родных —
у меня только один друг на свете — это ты.
У меня только одна дочь — Таня, которую я люблю
всею душою, и я готов сделать
все, чтобы было упрочено ее счастье, которое я же,
как вор, украл
у ее родителей… Семен Толстых причинил горе нашей дочери — он негодяй и подлец и ни одного часа не может больше оставаться под этой кровлей… Выгони его немедленно, Иннокентий, выгони… Чтобы сегодня же здесь не было его духу…
— Барышня, касаточка моя ненаглядная, вот радость-то старухе нежданная! — встретила Фекла восклицаниями свою крестницу. — Ну,
как здоровье-то драгоценное Петра Иннокентьевича и Иннокентия Антиповича,
все ли там живы
у вас и благополучны?
— Успокойся, дитя мое! Я ведь еще здоров и сделаю
все, чтобы видеть тебя счастливою… Но довольно об этом… Поговорил о чем-нибудь более веселом… Что случилось с Иваном? Он уже несколько дней
как не был
у нас…
— Это так же верно,
как то, что я стою перед тобой… Она в него втюрилась… а
у навозника, конечно, кроме инженерского мундира, нет за душой ни гроша, и он рассчитывает на хорошее приданое… Иначе быть не может, так
как Татьяна вчера вдруг повеселела, а то
все ходила, повеся нос и распустив нюни, а ее крестный папенька поехал сегодня за женихом… Это ясно,
как день.
— Посмотри, уже светает…
Как у меня шумит в голове…
все тело горит,
как в огне, а внутри я чувствую холод… Открой окно, открой окно…
Егор Никифоров вздрогнул. Остальные
все переглянулись. Татьяна Петровна сделала было движение,
как бы желая помешать говорить старику, но сдержалась и осталась сидеть с пером в руке
у письменного стола. Толстых продолжал...
Казалось, что зрачки его узких глаз не круглы и не гладки,
как у всех обыкновенных людей, а слеплены из мелких, острых кристалликов.
Товарищ его — высокий и здоровый мужчина, лет 50-ти, с черной, длинной и жидкой, начинающейся с подбородка,
как у всех у них, бородой.
Для своих лет доктор сохранился очень хорошо, и только лицо было совершенно матовое,
как у всех очень нервных людей; маленькие черные глаза смотрели из-под густых бровей пытливо и задумчиво.
Неточные совпадения
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче
всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую не смею // Тревожить лирою моею, //
Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С
какою гордостью небесной // Земли касается она! //
Как негой грудь ее полна! //
Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
И постепенно в усыпленье // И чувств и дум впадает он, // А перед ним воображенье // Свой пестрый мечет фараон. // То видит он: на талом снеге, //
Как будто спящий на ночлеге, // Недвижим юноша лежит, // И слышит голос: что ж? убит. // То видит он врагов забвенных, // Клеветников и трусов злых, // И рой изменниц молодых, // И круг товарищей презренных, // То сельский дом — и
у окна // Сидит она… и
всё она!..
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый…
Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели //
У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли
всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о том, //
Какой у дочки тайный том // Дремал до утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
Скажи: которая Татьяна?» — // «Да та, которая грустна // И молчалива,
как Светлана, // Вошла и села
у окна». — // «Неужто ты влюблен в меньшую?» — // «А что?» — «Я выбрал бы другую, // Когда б я был,
как ты, поэт. // В чертах
у Ольги жизни нет, // Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне: // Кругла, красна лицом она, //
Как эта глупая луна // На этом глупом небосклоне». // Владимир сухо отвечал // И после во
весь путь молчал.