Неточные совпадения
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен революции,
как один знатный повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей и заплатил за
весь магазин;
как другой перекупил
у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал он рассказы вздохом сожаления о прошлом.
Кроме томительного ожидания третьей звезды,
у него было еще постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его напряженное внимание, соображения,
вся его тактика, с тех пор
как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на шалости.
Но
какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко
всему на свете, — такое чувство, если только это чувство,
каким светятся глаза
у людей сытых, беззаботных,
всем удовлетворенных и не ведающих горя и нужд.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что
у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним —
все то же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
А он прежде
всего воззрился в учителя:
какой он,
как говорит,
как нюхает табак,
какие у него брови, бакенбарды; потом стал изучать болтающуюся на животе его сердоликовую печатку, потом заметил, что
у него большой палец правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха.
Потом осмотрел каждого ученика и заметил
все особенности:
у одного лоб и виски вогнуты внутрь головы,
у другого мордастое лицо далеко выпятилось вперед, там вон
у двоих,
у одного справа,
у другого слева, на лбу волосы растут вихорком и т. д.,
всех заметил и изучил,
как кто смотрит.
У него в голове было свое царство цифр в образах: они по-своему строились
у него там,
как солдаты. Он придумал им какие-то свои знаки или физиономии, по которым они становились в ряды, слагались, множились и делились;
все фигуры их рисовались то знакомыми людьми, то походили на разных животных.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется
у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там,
все видел сам.
Райский смотрел,
как стоял директор,
как говорил,
какие злые и холодные
у него были глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе,
как поведут его сечь,
как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он
весь будто похудеет немного,
как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения,
как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
Он и знание — не знал, а
как будто видел его
у себя в воображении,
как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом
все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
«
Как это он? и отчего так
у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек,
все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу,
какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она
у него.
Упиваясь легким успехом, он гордо ходил: «Талант, талант!» — звучало
у него в ушах. Но вскоре
все уже знали,
как он рисует, перестали ахать, и он привык к успеху.
Учитель-немец,
как Васюков, прежде
всего исковеркал ему руки и начал притопывать ногой и напевать, следя за каждым ударом по клавишу: а-а-у-у-о-о.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он
все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а
каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы,
какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу,
какую слышал
у кого-нибудь и поразился ею,
как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Оно
все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть
у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила,
как дочь.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно
все, что делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах.
Все это было
у ней перед глазами
как на ладони.
Василиса, напротив, была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во
всей дворне только опрятная женщина. Она с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной, не расставалась с ней, знает
всю ее жизнь и теперь живет
у нее
как экономка и доверенная женщина.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего
у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть
все старинные дворянские домы,
всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал,
как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Бабушка только было расположилась объяснять ему, чем засевается
у ней земля и что выгоднее
всего возделывать по нынешнему времени,
как внучек стал зевать.
«О чем это он
все думает? — пыталась отгадать бабушка, глядя на внука,
как он внезапно задумывался после веселости, часто также внезапно, — и что это он
все там
у себя делает?»
Какой обширный дом,
какой вид
у предводителя из дома! Впрочем, в провинции из редкого дома нет прекрасного вида: пейзажи, вода и чистый воздух — там дешевые и
всем дающиеся блага. Обширный двор, обширные сады, господские службы, конюшни.
Как в школе
у русского учителя, он не слушал законов строения языка, а рассматривал
все,
как говорит профессор,
как падают
у него слова,
как кто слушает.
В самом деле,
у него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя,
как губка,
все задевавшие его явления.
Там нет глубоких целей, нет прочных конечных намерений и надежд. Бурная жизнь не манит к тихому порту.
У жрицы этого культа,
у «матери наслаждений» — нет в виду,
как и
у истинного игрока по страсти, выиграть фортуну и кончить, оставить
все, успокоиться и жить другой жизнью.
—
Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась,
как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце
у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию,
как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
А портрет похож
как две капли воды. Софья такая,
какою все видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный,
как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
Он схватил кисть и жадными, широкими глазами глядел на ту Софью,
какую видел в эту минуту в голове, и долго, с улыбкой мешал краски на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности останавливался, наконец провел кистью по глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд
у ней стал шире, но был
все еще покоен.
—
Как, Софья Николаевна? Может ли быть? — говорил Аянов, глядя во
все широкие глаза на портрет. — Ведь
у тебя был другой; тот, кажется, лучше: где он?
Уныние поглотило его:
у него на сердце стояли слезы. Он в эту минуту непритворно готов был бросить
все, уйти в пустыню, надеть изношенное платье, есть одно блюдо,
как Кирилов, завеситься от жизни,
как Софья, и мазать, мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из
всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его!
Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман
у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Голос
у ней не так звонок,
как прежде, да ходит она теперь с тростью, но не горбится, не жалуется на недуги. Так же она без чепца, так же острижена коротко, и тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет
все лицо, не только лицо,
всю ее фигуру.
— Да
как это ты подкрался: караулили, ждали, и
всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили
у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять —
как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие,
у них по пятидесяти тысяч
у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть, и побольше останется: это
все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая!
У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач
какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Ведь
у меня тут
все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними?
Как можно — ни за что…
Борис видел
все это
у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же,
как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
Он не то умер, не то уснул или задумался. Растворенные окна зияли,
как разверзтые, но не говорящие уста; нет дыхания, не бьется пульс. Куда же убежала жизнь? Где глаза и язык
у этого лежащего тела?
Все пестро, зелено, и
все молчит.
Он медленно, машинально шел по улицам, мысленно разрабатывая свой новый материал.
Все фигуры становились отчетливо
у него в голове,
всех он видел их там,
как живыми.
Фактические знания его были обширны и не были стоячим болотом, не строились,
как у некоторых из усидчивых семинаристов в уме строятся кладбища, где прибавляется знание за знанием,
как строится памятник за памятником, и
все они порастают травой и безмолвствуют.
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский
как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов —
всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты то же лицо,
как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
— Нет, я бабушку люблю,
как мать, — сказал Райский, — от многого в жизни я отделался, а она
все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна:
у ней какая-то сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
—
Как у предводителя
все будут рады!
Как вице-губернатор желает вас видеть!.. Окрестные помещики нарочно приедут в город… — приставала она.
— О, судьба-проказница! — продолжала она. — Когда ищешь в кошельке гривенника, попадают
всё двугривенные, а гривенник после
всех придет; ждешь кого-нибудь: приходят, да не те, кого ждешь, а дверь,
как на смех, хлопает да хлопает, а кровь
у тебя кипит да кипит. Пропадет вещь:
весь дом перероешь, а она
у тебя под носом — вот что!
Марфеньку всегда слышно и видно в доме. Она то смеется, то говорит громко. Голос
у ней приятный, грудной, звонкий, в саду слышно,
как она песенку поет наверху, а через минуту слышишь уж ее говор на другом конце двора, или раздается смех по
всему саду.
Райский уже нарисовал себе мысленно эту комнату: представил себе мебель, убранство, гравюры, мелочи, почему-то
все не так,
как у Марфеньки, а иначе.
Он кончил портрет Марфеньки и исправил литературный эскиз Наташи, предполагая вставить его в роман впоследствии, когда раскинется и округлится
у него в голове
весь роман, когда явится «цель и необходимость» создания, когда
все лица выльются каждое в свою форму,
как живые, дохнут, окрасятся колоритом жизни и
все свяжутся между собою этою «необходимостью и целью» — так что, читая роман, всякий скажет, что он был нужен, что его недоставало в литературе.
Он смотрел мысленно и на себя,
как это
у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и
как делалось
у всех, — думал он, — непременно, только эти
все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться
как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался,
какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон
у Бочкова три сына:
всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же,
как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза
у всех красные.
У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и
все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
«
Все молчит:
как привыкнешь к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать,
как под рукой
у нее бьется в левом боку
у Райского.
— Неужели! Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял
у него в спальне. Он
все, видите, нездоров, а
как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял
у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!
— Да, да, вижу: такой же художник,
как все у нас…