«Первый русский самодержец» (Гейнце Н. Э., 1897) по всей классике
— Зачем же вече-то установлено, как не про всех? Что мы черных сотен слобод людишки, так нам и не поверяют умыслы свои! Вот от белых-то и замарались! Дело вышло на разлад, так наши же руки и тянут жар загребать! — слышались там и тут возгласы.
— Но где же сыновья мои? — воскликнула она. — Один под черным рубищем муромского монаха, быть может, скитается без приюта и испрашивает милостыню на насущное пропитание; другой, — жалованный боярин твой, — под секирой московского палача встретил смертный час! Это ли милость великокняжеская!
— Боярыня, — торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь с лавки, — будь тверда! Ты нужна отечеству. Забудь, что ты женщина… докончи так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый, да гроб дощатый.
Багровая заря взошла на небо и бросила свой красноватый отблеск на землю. Настало раннее утро. Погода была переменчива. Порою ветер разгонял облака и показывалось солнышко, то опять оно заволакивалось тучами, черным саваном висевшими над Новгородом.
Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с собольим околышем и серебряною кисточкой на тулье, была заломлена набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый алым кушаком, и лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяною ручкою мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза, несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом бороды, стройный стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.
Подьячий Родька Косой, как кликали его бояре, чинно стоял в углу первого стола и по мере надобности раскапывал столбцы и, сыскав нужное, прочитывал вслух всему собранию написанное. Давно уже шел спор о «черной, или народной, дани». Миром положено было собрать двойную и умилостивить ею великого князя. Такого мнения было большинство голосов.
Вольный народ, то есть чернь новгородская, перед которой трепетали бояре и посадские, бесчинствовала, пила мертвую, звонила в колокола и рыскала по улицам, отыскивая мнимых слуг и советников Иоанновых и расхищая у слабых последнее достояние. Дрались насмерть и между собою из-за добычи.
— А уж когда он одолеет нас, — прибавил он, — много резни будет, досыта натешится меч его кровью новгородскою. Надобно чем-нибудь отвратить эту грозу великую, черную.
С правой стороны его стоял оседланный конь и бил копытами о землю, потряхивая и звеня сбруею; с левой — воткнуто было копье, на котором развевалась грива хвостного стального шишака; сам он был вооружен широким двуострым мечом, висевшим на стальной цепочке, прикрепленной к кушаку, чугунные перчатки, крест-накрест сложенные, лежали на его коленях; через плечо висел у него на шнурке маленький серебряный рожок; на обнаженную голову сидевшего лились лучи лунного света и полуосвещали черные кудри волос, скатившиеся на воротник полукафтанья из буйволовой кожи; тяжелая кольчуга облегала его грудь.
— Да, теперь ты у меня остался один, один на всем белом свете; теперь он почернел для меня. «Отсветила звезда моя, отсветила приглядная, покрылося саваном небо туманное». Как бишь дальше-то поется эта песня, которую сложил Владимир-утопленник?
Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
Один из них — человек мрачного вида, в нагольном тулупе и в нахлобученной на глаза шапке из черной овчины, волосы его, черные, как душа закоснелого убийцы, были нечесаны и взъерошены и высовывались клочьями из-под шершавой шапки, так что трудно было догадаться, где кончается овчина и где начинаются волосы.
Тихо, мертвенно было в природе. Черные тучи густо обложили горизонт, изредка лишь мерцали на нем редкие звездочки, но и те одну за другою заволакивали дождевые облака.
Ночь уже совершенно спустилась на землю и покрыла ее как бы черным траурным крепом: молния изредка разрывала тучи, но этот мгновенный пожар неба еще более сгущал сумрак, висевший над землею.
— То-то и есть, ты от всех отпрыскаешься чернилами. А насчет добрых советов: я и тебе подаю его — спрячь-ка ненаглядные свои, они тебя вводят частенько в искушение, но не избавят от лукавого. Уж я тебе предрекаю, что ими ты не один нож призовешь на свою шею. Да вон кто-то уж и идет.
Полюбилась ему, видимо, лакомая влага. С самодовольной улыбкой погладил он свою бороду, которую звали полосатой, так как она была черная с проседью, и любовно посмотрел на оставшееся во фляжке вино.
Отворили храмы святые, подняли образа чудотворные, служители Божии преклонили колена и начали упрашивать силы небесные о здоровье матушки нашей великой княгини, но знать Богу не угодно было ниспослать ей милостей Своих — тело ее почернело, как вороново крыло, и отекло так, что и рассказать невозможно.
Имущество же бедных огнищан [Нынешние мещане.], купцов черных сотен и слобод [Так назывались продавцы мелочных товаров.], половных [Цеховые или мастеровые люди.] и прочих людей состояло из ветхих хибарок с соломенными крышами, с небольшим двором, внутри которого виднелись жердь с веревкою и бадьей для колодца, да длинные гряды с капустой, свеклою, редькою, морковью и другими огородными овощами.
Порешили на том, чтобы внести в его казну 50 пудов серебра [15 500 рублей.], а затем платить ежегодно черную, или народную дань, возвратить ему прилегающие к Вологде земли, берега Пинеги, Мезени, Нелевючи, Выи, Песчальной Суры и Пильи горы.
— Потому, что ты был только окутан черными пеленами, но когда архангел Господень, охраняющий всякого человека, внушил тебе оборвать таинственные сети, сплетенные рукою дьявола, ты вышел из них.
На камне, вросшем наполовину в землю и покрытом диким мохом, под огромным вязом, от которого отлетали последние поблекшие листья, сидел смуглый широкоплечий мужчина в нахлобученной на самые глаза черной шапке и раскачивался в разные стороны.
— Ты спрашиваешь, за что я ненавижу тебя? Но кого же любил я? Я — исчадие зла, все люди были мне противны, сам не знаю почему… Но сестра моя, эта кроткая овечка, Настасья, она давно примирила меня со всеми; она как бы не человеческим голосом уговаривала меня переродиться, и слова ее глубоко запали в мою черную душу. Она показалась мне ангелом, а голос ее песнью серафима, и я… повиновался…
Послышался шорох легкой походки, и юная Эмма резво впорхнула в комнату. При ее входе лицо ее отца прояснилось, брови раздвинулись и глаза засияли добрым блеском. Так солнце, вспыхнув на небе, озаряет своим блеском черную пучину и ярко раззолачивает ее своими лучами.
Он почтительно раскланялся с фон-Ферзеном и приветливо с фон-Доннершварцом и, видимо, с особенным чувством с Эммою, затем поднял забрало своего шлема, ловко снял его и черные кудри рассыпались по его плечам.
— Тс! Тише, — отвечал голос Гримма, — не шумите по двум причинам: во-первых, нас могут подслушать, а во-вторых, вы можете разбудить того удавленника, который завален вон тем камнем у красного колодца. Видите ли, что-то белеется. А дело наше приходит к концу. К вечеру, послезавтра, приготовьте рейтаров наших у западной башни, а до того расположите их в Черной лощине.
В эту минуту в комнату вбежал Бернгард. Его черные волосы были в беспорядке и еще более оттеняли мертвенную бледность его лица. Он упал на колени перед постелью любимой девушки и неотводно устремил на нее свой взгляд.
— Честь тебе и слава! — отвечала Марфа. — Все равно умереть: со стены ли родной скатится голова твоя и отлетит рука, поднимающая меч на врага, или смерть застанет притаившегося. Имя твое останется незапятнанным черным пятном позора на скрижалях вечности. А посадники наши, уж я вижу, робко озираются, как будто бы ищут безопасного места, где бы скрыть себя и похоронить свою честь.
Гримм оглянулся пугливо, как оглядываются только преступники. Какая-то черная тень кралась между ним и отдыхавшими рейтарами, вот она ближе, это человек, он крадется и вдруг останавливается против него.
Черные тени возвращались, что-то бережно неся на руках, передний поднял доску, и все они вместе с ношей на глазах дружинников опустились вниз и захлопнули за собой творило.
В заднем углу, за толстым обрубком дерева, недвижно сидел немолодых уже лет мужчина, с широкою бородою, закрывавшею половину его лица. Длинные волосы, широкими прядями спадавшие также на лицо этого человека, закрывали его совершенно, только глаза, черные как уголь, быстрые, блестящие, пристально глядели на поверхность стоявшего перед ним сосуда, наполненного водой.
— До трех раз могу я слышал его пение, — проговорил старик, — а в четвертый меня уже не застанет земля. Вот тебе клык черного быка с красным острием, он обмокнут в крови летучей мыши и заклят против всех дуновений нечистой силы; держи его при себе, а мне дай меч свой. Только остер ли он и гладко ли лезвие его?
Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне показалось подозрительным…
Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина «Дуэль», где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства поэта — чернью.
Сорвись все звезды с небосвода, Исчезни местность, Все ж не оставлена свобода, Чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, Не без приюта. Скрипи перо, черней бумага, Лети минута.