Неточные совпадения
Фанни Михайловна Савина, славившаяся в половине и конце сороковых
годов в Москве своею выдающеюся красотою,
была женщиною развитою и умною, очень набожной и так же, как и ее муж, чрезвычайно доброй.
Потеряв нескольких детей, Фанни Михайловна положительно дрожала за здоровье и жизнь оставшихся в живых сыновей. Между старшим и вторым
было девять
лет разницы, и в этот-то период она потеряла пятерых детей, умерших вскоре после их рождения.
За
год перед окончательным разрешением вопроса о поступлении Николая Савина в Императорский лицей, в Москве Катковым и Леонтьевым
был учрежден лицей, называвшийся в первое время своего существованию «Катковским».
— То ли дело здесь, в Москве, и я здесь, и вы зимой наезжаете, по праздникам ко мне и к вам в отпуск приходить
будет, связи с семьей не
будут разрушены, а из Петербурга-то в
год раз или два удастся его сюда на несколько деньков залучить…
Катковский лицей в первые
годы своего существования, то
есть в конце шестидесятых
годов, помещался в Москве, на Большой Дмитровке, в том самом доме, где ныне огромный электрический фонарь освещает по вечерам вход в один из разнузданных московских кафе-шантанов, известный под именем «Salon de Variete», или, попросту говоря языком московских «саврасов», «салошки».
Петербургский лицей, в смысле окончания в нем образования для Николая Савина не
был удачнее московского, хотя в нем он пробыл несколько долее, а именно — три
года.
В начале семидесятых
годов в Петербурге
был в большой моде театр «Буфф», в котором
пели в то время производившие страшный фурор Жюдик и Жанн Гранье.
В один из далеко не прекрасных для последнего воскресных вечеров 1871
года он вместе со своим товарищем, Михаилом Масловым, сидел в первом ряду «Буффа», что
было запрещено даже в других, не находившихся под начальственным запретом театрах, как вдруг, в антракте, подходит к молодым людям известный в то время блюститель порядка в Петербурге Гофтреппе, в сопровождении полицейского офицера.
Не то
было, повторяем, каких-нибудь двадцать, двадцать пять
лет тому назад, — жизнь кипела ключом, била через край и разливалась широкой волной по всему Петербургу, юноши, со школьной скамьи уже так или иначе хлебнувшие этой одуряющей влаги, бросались сломя голову в жизненный водоворот.
Хотя ему
было только двадцать
лет, но он расплылся до необъятной толщины, и лицо его, лишенное растительности,
было похоже на полнолуние.
Ему
было восемь-девять
лет и он обожал ее…
Когда мадемуазель Эрнестина, прожив три
года, уехала за границу, он
был неутешен, не хотел слушаться новой гувернантки, старушки Пикар, и с того времени начались проявления его несдержанности, прямо необузданности — черты, которые — он сам сознавал это — остались до сих пор в его характере.
Дом состоял из десяти комнат с мезонином, балконом и террасами. Роскошно меблировав ее, он каждый
год переезжал в нее во время лагерного сбора — это
была летняя «штаб-квартира».
Ей не
было и двух
лет, когда ее мать, русская красавица из хорошей фамилии, увлекшаяся французом-танцором, отцом Маргариты, и вышедшая за него замуж без дозволения родителей, уехала от него с другим избранником сердца, оставив дочь на руках отца.
Стояла половина сентября 1875
года.
Было около девяти часов вечера.
Справки наводили довольно долго и не достигли никаких результатов. Священник церкви Ермолая припомнил, что крестил
года два тому назад девочку у полевой цыганки, предъявившей ему паспорт, из которого и выписано
было звание матери.
На этом дознание
года через два
было прекращено и бумаги возвращены Фанни Михайловне.
Время его сильно изменило, и хотя он
был по-прежнему строен, так как некоторая полнота известных
лет скрадывалась высоким ростом, но совершенно седой. Белые как лунь волосы
были на голове низко подстрижены, по-английски. Бороды он не носил, а совершенно белые усы с длинными подусниками придавали ему сходство с известным портретом Тараса Бульбы.
— На имя Соколова… Ага… — говорил Николай Герасимович, осматривая вексель. — Но позвольте, этот вексель и еще два таких же, всего на сумму двенадцать тысяч рублей, два
года тому назад
были даны мною господину Соколову для учета… Векселя он взял и сам ко мне не являлся… Я поехал к Гофтреппе, который приказал разыскать его… Оказалось, что этот мошенник векселя мои учел, а сам скрылся… Вот история вашего векселя и двух ему же подобных.
Молодая девушка в восемнадцать
лет была красавицей — вся в мать, — влюбилась в одного из своих учителей и бежала из родительского дома, похитив у отца из шифоньерки более ста тысяч рублей в банковых билетах на предъявителя.
Мардарьев
был человек семейный, но жена его, буквально лишь терпевшая своего супруга в своей убогой квартирке по 9-й улице Песков, занималась шитьем, — она
была хорошей портнихой и кое-как перебивалась с двумя детьми, мальчиком и девочкой, из которых первому шел уже двенадцатый
год и он находился в ученьи у оптика, а девочке не
было девяти.
Еще, пожалуй, не старый — ему
было за сорок, высокий, статный — но совершенно отживший человек, он уже несколько
лет прибегал к усиленной реставрации своей особы с помощью корсета, красок для волос и всевозможных косметик, и только после более чем часового сеанса со своим парикмахером, жившим у него в доме и хранившим тайну туалета барина, появлялся даже перед своей прислугой — жгучим брюнетом с волнистыми волосами воронового крыла, выхоленными такими же усами, блестящими глазами и юношеским румянцем на матовой белизны щеках.
Роскошная
лет десять тому назад коса вылезла и маленьким жиденьким пучком
была свернута на затылке.
Фанни Михайловна и Зина — поездка последней в Петербург, по случаю постигшей ее болезни,
была отложена на
год — окружили Николая Герасимовича теплым попечением, одна — матери, другая — сестры.
Кишинев весной 1877
года был центром всех собиравшихся войск и представлял прелюбопытную картину.
Это
был храбрый боевой офицер, георгиевский кавалер, прослуживший около десяти
лет на Кавказе, отличившийся там и переведенный за это отличие в гвардию в Преображенский полк.
В тот же вечер они условились, что поедут в Геную и Сан-Ремо, где пробудут около месяца, после чего приедут в Венецию, где
будет их ожидать графиня, а пожив в Венеции, все вместе поедут на
лето в Россию.
Съезд испанского общества в этом
году был очень велик, и главными его представителями
были экс-королева Изабелла и экс-президент испанской республики маршал Серано, герцог де ла Торе.
Лили
было всего девятнадцать
лет.
— Что касается миллионов барона, то я к ним отношусь очень хладнокровно. Я не из тех женщин, которые смотрят на деньги, как на главный двигатель их жизни. Да и барон, хотя и миллионер, но не из тех людей, которые тратят свои миллионы на женщину, с которой живут. Многого я ему не стою, и я не стараюсь его обирать, так как это не в моем характере. С
годами, с опытностью, может
быть, это разовьется и во мне, как у других женщин, но пока эти алчные чувства, вероятно, спят во мне… Они чужды мне…
Софья Александровна сама экипировала его, и он начал службу, в которой в очень скором времени проявил такие выдающиеся способности, что не прошло и
года, как он
был назначен младшим помощником пристава, а затем через полтора
года, за смертью старшего помощника, занял его место.
Это
была средних
лет красивая русская женщина, звали ее Домна Спиридоновна.
Старик Петр Семенович Маслов
был одинокий вдовец, за последние
годы живший почти анахоретом, человек со многими странностями, в числе которых преобладающими
были страх смерти вообще и какая-то фатальная уверенность, что он умрет, убитый молнией.
Заявление Михаила Дмитриевича, что он ежегодно, в неизвестное для управляющих время,
будет лично приезжать на место, подтянуло нерадивых и сильно наживавшихся на хозяйском добре служащих, бывших в течение многих
лет без всякого надзора.
На вид ей
было не более двадцати
лет.
Это
был наш знакомый Вадим Григорьевич Мардарьев, с
год как занимавший эту должность в местном участке.
Пролетевшие
годы не оставили на ней своего разрушающего отпечатка — ее
лета были не таковы, чтобы время могло нанести ущерб ее внешности.
Когда
года четыре тому назад Савин впервые приблизил к себе Настю, эта связь их
была тайной не только для соседей-помещиков, но даже для остальной прислуги дома, которая только смутно догадывалась об отношениях молодого барина к своей молоденькой ключнице.
— Иду это я, золотая моя,
лет шесть тому назад по Невскому проспекту, улица
есть такая в Питере. Вы не бывали?
Недели с две мы с ней счастливо прожили, тихо, а потом и пошло, наряды не наряды, выезды не выезды, за границу покатили, да
года в полтора-два триста тысяч — все, что у меня
было, она и ухнула.
Савин вспомнил, что
года три тому назад крыша дома
была перекрыта заново дранью, и после этой работы на чердаке оставалось много разного хлама, а также и старый гонт с крыши, следовательно, в горючем материале недостатка не
было, и это знала Настасья.
Он не закричал, не встал, хотя ему очень жаль
было этого дома, в котором он родился, вырос и с которым
были связаны его детские воспоминания. Дом этот он любил как что-то родное, близкое его сердцу, и вот теперь этот дом горит перед его глазами, и он, Николай Герасимович, знает, что он сгорит, так как ни во дворе, ни на селе пожарных инструментов нет, а дерево построенного восемьдесят
лет тому назад дома сухо и горюче, как порох.
Де Грене и Тонелли
были его приятелями. Первый жил в Москве с начала восьмидесятых
годов и
был хорошо известен в Белокаменной. Савин знал его еще по Парижу, где они вместе немало кутили.
Ей
было только девятнадцать
лет.
Это
было за
год до знакомства с Савиным.
Убытку он понес на этой продаже не особенно много, тысяч десять франков, и принужден
был отсрочить часть проданной цены, а именно тридцать тысяч франков на
год.
«Cerle royal», в котором
был несколько
лет членом Николай Герасимович Савин, состоял из роялистов и большая часть его членов молодежь, принадлежащая к старому французскому дворянству, а президентом клуба
был в то время известный в Париже князь де Саган.
В таком положении скрывающегося от правосудия находился Николай Герасимович в Париже в конце июня 1888
года, то
есть в момент нашего рассказа.
Это
был человек
лет сорока, высокий, немного сутуловатый брюнет, с небольшой черной бородой и умным, симпатичным лицом. Савин подробно рассказал ему о случившемся с ним, также о допросе и разговоре с господином Гильо.
Это
был человек
лет пятидесяти, сухой, высокий и совершенно седой. Бритое лицо его
было умно и крайне выразительно.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к
летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но
был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших
лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли
был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная
Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё
было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных
лет // И юный жар и юный бред.