Неточные совпадения
— Если я кому-либо в жизни завидую, то сознаюсь, что вам, — заметил Гиршфельд. — Всегда по горло занят, но всегда бодр и весел. Это, вероятно,
одна из причин вашего постоянного успеха во
всем. Человек, вешающий голову, сам подписывает свой смертный приговор. Вам, видимо, легко далось сделаться баловнем судьбы…
— Я видел много лишений, испытал почти нищету, прежде нежели дошел до этой тихой пристани, заработанной усиленным трудом, — продолжал Константин Николаевич. — Мне
всего сорок пять лет, а я почти седой, и на голове не осталось волос, как говорится, даже на
одну клочку.
Все в княжеской усадьбе напоминало старое помещичье, доманифестное время, а сам хозяин-помещик, князь Александр Павлович Шестов, истый представитель этого времени,
один из его «последних могикан», совершенно гармонировал со
всей окружающей, созданной им обстановкой.
Увидав вскоре
всю тщету этой надежды, она ловко выманила у своего обожателя несколько сотен тысяч и дала ему полную отставку, сойдясь, как рассказывали
одни, с прогоревшим маркизом, а другие — с оперным певцом.
Мужское население города было без ума от сохранившейся красивой «русской парижанки», как окрестили Зинаиду Павловну в Т., но ни
один из кавалеров города, несмотря на
все ухищрения, не мог завязать с ней даже мимолетного знакомства.
С
одной стороны она сознавала
всю неприглядность,
всю мелочность,
всю суету такой неутолимой тщеславной жажды, стараясь не признаваться в ней даже самой себе, объясняя свои поступки, для которых эта жажда была единственным рычагом, иными, более благовидными и даже высокими мотивами, как желание учиться, любовь к ближним и тому подобное, а между тем, с другой, чувствовала, что эта жажда растет, настойчивее и настойчивее требует своего удовлетворения, и «годы», выражаясь словами поэта, «проходят,
все лучшие годы».
— Любовь к тебе сделала меня таким. Мгновения, подобные настоящему, так хороши, что стоит позаботиться, чтобы они повторялись
все чаще и не прекратились бы в
один прекрасный день вследствие нашей опрометчивости.
Она без ужаса не могла представить себя без него. Холодный пот выступал у ней на лбу при
одной мысли о возможности остаться снова
одной. Она поняла, что безумно, страстно любит его. Она полюбила его прежде
всего за смелость, с которой он взял ее. Эта любовь, в течение каких-нибудь двух недель со дня рокового свиданья в «старом парке», возросла до самоотречения.
— Стрясется, наверное, какая ни на есть беда! — решили
все в
один голос.
Она не ошибалась, чувствуя, что до сих пор ее пленительный образ занимает воображение молодого идеалиста, что до сих пор
одно ее слово способно перевернуть
весь склад его жизни.
Сон бежал от него, и картины
одна другой заманчивее проносились в его воображении, а вдали, как бы в тумане, нет, нет, да и восставал
все еще пленительный, но получивший какой-то мрачный оттенок, образ княжны Маргариты.
— Я завтра еду туда, но вероятно возвращусь отдать последний долг, даже
один, если
все уже выедут сюда… — заметил Гиршфельд.
Тут же вертелась и знакомая нам Стеша,
все еще продолжавшая настаивать, что
все это
одна пустая прокламация, и что князь живехонек и здоровехонек.
Сохраняла присутствие духа и хладнокровие
одна княжна Маргарита, с необычайною нежностью ухаживавшая за сестрой и распоряжавшаяся
всем в доме.
В залу ведут пять дверей — средняя, прямо против главной входной двери, ведущей с лестницы и парадного подъезда, и по две боковых, крайние из которых выходят в идущий кругом по
всему зданию коридор, а дальние, —
одна, направо, соединяет с залой заседаний окружного суда по гражданским делам, а налево — с маленькой уголовной залой.
Когда последняя была засыпана, и
все провожавшие удалились от места вечного успокоения безвременно погибшей страдалицы, на кладбище у могильного холмика, усыпанного цветами, остался
один Иван Павлович.
Ему казалось, что
весь мир сосредоточился для него в этом маленьком клочке земли, закрывшем прах единственного горячо любимого им существа, что здесь вместе с ним похоронена
вся прежняя его жизнь и над этим холмиком, подобно
одной из лежащих на нем распускающихся роз, распускается для него более отрадная, светлая жизнь.
Я понял, что есть другая, высшая любовь — любовь к Богу, который есть Сам любовь, как говорит Апостол, и эта любовь, если не вытеснила из моего сердца ту, все-таки греховную любовь, — я говорю откровенно, — то очистила ее от
всего земного и я чувствую, что эта новая, высшая, переполнившая мое сердце любовь способна поглотить первую и в ней
одной я найду успокоение моей измученной душе.
Она рисовала ему картины их будущего семейного счастья,
одна другой заманчивее. Образ погибшей Лиды отходил от него
все дальше и дальше и, наконец скрылся совершенно. Княжна, впрочем, для достижения этого счастья предписывала свои условия, требовала продолжительную отсрочку.
У последнего в
одном из переулков, прилегающих к Пречистенке, была особая, маленькая, убранная как игрушечка, квартирка специально для приемов княжны. В этом же домике жил знакомый нам репортер Петухов, и его жена наблюдала за порядком в обыкновенно запертой квартире Гиршфельда и хранила ключ. Другой ключ был у княжны Маргариты Дмитриевны. Здесь устраивались их свидания. Гиршфельд доверял Петухову и тот
всеми силами старался оправдать это доверие, хотя делал это далеко недаром.
— Жид пархатый! — ворчала, между тем, спускаясь по черной лестнице, Стеша. — Княгиню может не на
одну сотню тысяч обобрал, а мне
всего пятьсот рублей отсчитал. Расщедрился, нечего сказать. Попомню я тебе это, жидюга проклятый.
Воззрения и взгляды этих людей разошлись в диаметрально противоположные стороны:
один похоронил
все в этой жизни, другой ожидал от нее еще многого.
— Я попрошу тебя только об
одном, — спокойным голосом начал он, — не говори ничего княжне, что она потеряла
все свое состояние.
— Значит, я потеряла
все мои деньги! — с отчаянием в голосе крикнула княжна и буквально упала в
одно из кресел.
Вскоре у двери номера, занимаемого княгиней Шестовой, появился хозяин гостиницы и собралась почти
вся прислуга. Хозяин был
одним из местных купцов, сменивший прежнего обрусевшего немца, который прогорел и был
одним из тех весьма немногих немцев, которые, не нажившись в гостеприимной России, отправились в свой фатерланд.
Она вошла в рощу. Какой-то таинственный шелест приветствовал ее. Ей вдруг стало жутко. Перед ней мелькнули виденные ею вчера и грезившиеся ей
всю ночь два глаза. Она прислонилась к
одному из деревьев, чтобы не упасть. Тут она заметила фигуру спешившего к ней Николая Леопольдовича. Она оправилась. Она была не
одна. Он был с ней.
Деревянный, некрашенный стол, такая же скамья и деревянная же кровать с жестким матрасом, покрытым одеялом из солдатского сукна, и с
одной небольшой подушкой составляли
всю меблировку этой камеры для привилегированных.
Он ушел. Она осталась
одна. Бледная, изнеможденная, с горящими, как у кошки, глазами, с высохшими губами, она скорее упала, чем уселась на скамейку. Долго, очень долго она сидела без движения, без мыслей. Глаза ее мало-помалу теряли свой блеск; руки опустились; головка ее медленно наклонялась
все ниже и ниже.
Из вагонов вышло десятка полтора пассажиров, видимо местных, судя по тому, что ни
один из них не заботился о багаже,
весь имея его в руках, в форме узлов, чемоданов, корзин, и вскоре
все они покинули гостеприимную кровлю вокзала, не полюбопытствовав даже взглянуть на буфетные залы.
«Вот она, эта Сибирь! Непривлекательна, хотя это
одни из ее первых аванпостов, но для меня
все безнадежно потеряно. Здесь, по крайней мере, год тому назад была и она, да, почти год, в прошлом году в конце августа или в начале сентября она должна была отправиться с партиею. Мне сказал это смотритель московской пересыльной тюрьмы».
Она оканчивала свою исповедь полным раскаянием во
всем и мольбой о прощении у него и объясняла, почему она для него
одного предназначала ее, тем, что он единственный человек, которого она могла бы любить, если бы смела, и она не хочет сойти в скорую могилу с какой-либо тайной от него.
В женской камере, согласно русской пословице: «где две бабы — базар, где три — ярмарка», стоял положительный гул от визгливых голосов беседующих друг с другом арестанток, перемешанный с громким пестаньем ребят и криком последних. Типы арестанток тоже были
все из обыденных, и лишь
одна, лежащая в дальнем уголке камеры на нарах, с сложенным арестантским халатом под головой, невольно привлекала к себе внимание.
Он как-то
весь съежился, его охватывала нервная дрожь при
одной мысли, что близок тот день, когда он будет обязан выносить, быть может, несколько часов ее присутствие, смотреть ей в глаза, и лгать под презрительным, уничтожающим взглядом страшных глаз.
Все вышли, оставив его
одного, и плотно притворили двери.
Одно дуновение ветерка, и
все,
все разрушено, ни от чего не останется и камня на камне.
В это время Марья Семеновна внесла на подносе графин с водкой и две рюмки, холодную вареную говядину, нарезанную мелкими кусочками, на
одной тарелке, черный хлеб на другой, и
все это поставила на стол перед собеседниками.
Хотелось бы газетку без предварительной цензуры сварганить, отголоском Москвы ее сделать, серой Москвы — массы, а то сами знаете, какие у нас теперь газеты мелкой-то прессы:
одна вопросами о духовенстве
всем оскомину набила, другая — приставодержательством беглых профессоров занимается и в большую играет, а третья, смех и грех, совсем либеральная шипучка, благо ее редактор заведение шипучих вод имеет; об остальных и говорить нечего —
все можно забить и дело сделать ахтительное.
Гаринова охотно приняла
все это за правду и, как кажется, не осталась в долгу у Николая Егоровича за его попечения о ее артистической судьбе, так как последний, за
все время ее пребывания среди слушательниц драматических курсов и даже по выходе, что случилось через год, не отнимал у нее своего расположения и часто посещал ее
один и с Мариным.
Николай Леопольдович сидел на кресле поодаль и пожирал хозяйку плотоядным взглядом. Он переносил
все адские муки Тантала, и это продолжалось уже более двух лет. Намеренно ли, или нет? — об этом знала только она
одна, но Гаринова принимала его с деловыми визитами почти всегда в соблазнительном негляже.
На другой день, рано утром, Николай Леопольдович покорно поехал со щекотливым поручением Гариновой к Анне Аркадьевне Львенко. Ни по
одной черте его лица нельзя было догадаться о перенесенных им страданиях вчерашнего дня. Оно, как и
вся его упитанная, выхоленная фигура, дышало наружным спокойствием, самоуверенностью и самодовольством.
У Николая Егоровича явилась мысль, поддержанная Моисеем Соломоновичем и другими, отпраздновать день заключения контракта с новой артисткой роскошным ужином в
одной из обеденных зал ресторана «Эрмитаж». Он тотчас послал заказывать его, и после спектакля на него были приглашены, кроме Александры Яковлевны,
все премьеры в премьерши. Сама директриса приняла в нем благосклонное участие.
Одно немного беспокоило Стешу: муж ее за последнее время стал выпивать. С приездом же отца эти выпивки стали чаще, так как старик любил «царапнуть» по-сибирски, а сын был всегда его усердным компаньоном. По вечерам за рюмочкой начинал всегда Флегонт Никитич свои любопытные, нескончаемые рассказы о Сибири, о тамошней жизни и службе. Стеше, надо сознаться, надоели таки порядком эти рассказы старика за графинчиком, но раз до ее слуха долетела знакомая фамилия — Шатов, и она
вся превратилась в слух.
Несомненно было
одно, что он не имел дела с подлогом: исповедь была написана самой княжной Маргаритой, так как
одна она могла знать
все те мельчайшие подробности их отношений, на которые она указывает, как на причины своего падения, своих преступления.
— Женщины… c'est interessant!.. — передразнил его Владимир. — Не женщины, а
одна женщина, но такая, которая стоит
всех, не только петербургских, но женщин
всего мира.
Князь Василий в это время только что вернулся из какого-то заседания, а потому через несколько минут явился в кабинет супруги, блистая
всеми регалиями. Это был высокий, красивый старик — князю было под шестьдесят — с громадной лысиной «государственного мужа» и длинными седыми баками — «
одно из славных русских лиц».
Нынешняя встреча, слова сочувствия, услышанные им впервые от нее, лестное для него, по его мнению, прозвище «политического мученика», данное ему ею же —
все это заставило его сердце вдруг забиться чувством гораздо более сильным, чем то, которое служило стимулом для ухаживанья за ней до ареста, до обрушившегося на него остракизма из общества, почти таким чувством, каким не билось ни для
одной из встреченных им женщин.
«Говорил я Панкратову, что в лучшем виде
один все дело обделаю и деньги получу — так и вышло. Не такая женщина Анна Аркадьевна, чтобы на скандал идти: права она, что из зависти и интриги только чернят ее», — думал гость, поджидая хозяйку.
Главные воротилы
всего дела отшатнулись от Анны Аркадьевны — этим
одним был заранее подписан ее приговор.
На нее-то, как на единственную близкую родственницу Владимира Александровича Шестова и возлагал
все свои надежды и упования «оборотистый адвокат» Николай Леопольдович Гиршфельд в деле осуществления своих планов, состоящих, как мы видели, в том, чтобы отмахнуть себе львиную долю из шестовских богатств и притом отмахнуть артистически, без перспективы удалиться в
одно прекрасное утро «в места более или менее отдаленные».
Он подделался
всеми правдами и неправдами к
одному московскому старичку-сановнику, запросто бывавшему у графини, представил ему, что ее сиятельство настойчиво отказываясь уделить ему несколько свободных минут, делает это в ущерб славы ее рода, которой грозит опасность померкнуть, и сановник убедил графиню принять неведомого радетеля ее семейной чести.