Неточные совпадения
Талечка, на самом деле, и по наружности, и по внутреннему своему мировоззрению
была им. Радостно смотрела она на мир Божий, с любовью относилась к окружающим ее людям, боготворила отца и мать, нежно
была привязана к Лидочке, но вне этих трех последних лиц, среди знакомых молодых людей, посещавших, хотя и не в большом количестве, их дом, не находилось еще никого, кто бы заставил не так ровно забиться ее полное общей любви ко всему человечеству
сердце.
Если бы все внимание Николая Павловича не
было сосредоточено исключительно на его собеседнице, то он несомненно обратил бы внимание на восторженное, оживленное, казалось, беспричинной радостью лицо молодой девушки и,
быть может, сразу бы разгадал тайну ее чересчур откровенного
сердца.
— Что же тут и надумывать, съездить надо к его превосходительству, да все напрямик и отрапортовать, так и так, дескать, сынка вашего моя дочка, видимо, за
сердце схватила, так какие
будут по этому поводу со стороны вашего превосходительства распоряжения, в атаку ли ему идти дозволите, или отступление прикажете протрубить, али же какую другую ему диверсию назначите… — шутливо произнес Хомутов.
В тот вечер, когда в кабинете старика Хомутова последний беседовал со своею женою, а в спальне Талечки Катя Бахметьева с рыданиями открывала подруге свое наболевшее
сердце, оба хозяина квартиры на Гагаринской набережной, отец и сын Зарудины,
были дома.
К последним принадлежал и Николай Павлович Зарудин и
был всем
сердцем привязан к Андрею Павловичу. Их даже в полку в насмешку прозвали inseparables. Не
было у них друг от друга тайн, они жили, что называется, душа в душу.
— Я поспешил, как видите, исполнить ваше желание, хотя признаюсь, получение вашей записки через третье лицо… — тоже вполголоса заговорил он. Видно
было, что испытываемые им треволнения по поводу этой записки и разговора с отцом снова начали подымать всю прежнюю горечь в его
сердце.
— Хорошо, хорошо, завтра съезжу, только повторяю, хорошего не жди ничего. Не из дружбы к старику повадился туда Аракчей, он до баб да девок — ох как падок, бьюсь об заклад, что девчонка защемила ему
сердце, если только таковое у него
есть…
— Какая же во всей Россее опричь тебя, матушка, королевна
есть, и чье
сердце молодецкое не заноет тебя встретив, хоть бы сотня зазнобушек заполонила его…
В часы свиданий с Минкиной он стал испытывать не наслаждения любви, которой и не
было к ней в его
сердце, не даже забвение страсти, а мучения страха перед приближающейся грозой, когда воздух становится так сперт, что нечем дышать, и когда в природе наступает та роковая тишина, предвестница готового разразиться громового удара.
То обстоятельство, что скромная и, по ее мнению, далеко не красивая Наташа сделается графиней и первой дамой в империи, а она, красавица Бахметьева, должна
будет,
быть может, довольствоваться более чем скромной сравнительно партией, наполняло ее душу почти ненавистью к самоотверженной, любившей ее от всего своего честного
сердца Наталье Федоровне.
— Не
будет, вот грех какой, а может, Бог и пошлет, поправится ее сиятельство, летом на вольном воздухе. Знаю ведь я, граф милостивый,
сердцем чую, что ты женился из-за ребеночка, тогда еще мысль эта в голову тебе запала, когда открылся обман мой окаянный относительно Мишеньки.
С веселой, почти торжествующей улыбкой вышел граф Алексей Андреевич из флигеля Минкиной. Забыты
были и долг, и клятва перед церковным алтарем. Изгнание властной домоправительницы, так недавно бесповоротно решенное графом, отличавшимся во всем другом железною волею и непоколебимою решимостью, таким образом, не состоялось. Минкина снова царствовала в его
сердце. Такова
была власть страсти над этим замечательным человеком.
Когда могила
была засыпана, граф подал руку Наталье Федоровне и повел ее к карете. Садясь в нее, она обернулась, чтобы посмотреть на рыдающую мать, поддерживаемую под руки двумя незнакомыми ей генералами, и вдруг перед ней мелькнуло знакомое, но страшно исхудавшее и побледневшее лицо Николая Павловича Зарудина. В смущенно брошенном на нее украдкой взгляде его прекрасных глаз она прочла всю силу сохранившейся в его
сердце любви к ней, связанной навеки с другим, почти ненавистным ей человеком.
Тяжелей всего
было то, что несчастной Наталье Федоровне не с кем
было поделиться своими душевными муками, не перед, кем
было открыть свое наболевшее, истерзанное
сердце.
Единственным близким ее
сердцу человеком
была ее мать, она не считала свою любимицу Лидочку — еще ребенка, но графиня откинула самую мысль поделиться своим горем с Дарьей Алексеевной, хотя знала, что она не даст ее в обиду даже графу Аракчееву.
Недавнее, мгновенно посетившее ее, раскаяние, при известии об опасной болезни матери, так же мгновенно
было заглушено опрометчивыми словами старой няньки, и прежняя эгоистическая злоба стала царить в ее уже теперь вконец испорченном
сердце, в котором потухла последняя тлевшаяся в его глубине искра добра.
Все окружающие диву давались, смотря на нее, и даже в
сердце Егора Егоровича запала надежда на возможность объяснения с присмиревшей домоправительницей, на освобождение его, с ее согласия, от тягостной для него связи и на брак с Глашей, которая через несколько месяцев должна
была сделаться матерью и пока тщательно скрывала свое положение, что, к счастью для нее,
было еще возможно.
В следующем за этим рапортом вторичном письме Настасья Федоровна, касаясь этого вопроса, не без гордости писала: «Недаром я, батюшка, ваше сиятельство, вас против него упреждала, чуяло мое вещун-сердце, что хотя тихоня он
был, царство ему небесное, а вор».
Мы уверены, что довольно
было бы единого слова вашего к сохранению тайны, но мы ведаем также и слабость
сердца человеческого и потому, над священною книгою религии, наполняющею
сердца всех нас, приемлем, для обеспечения себя, клятвы ваши, связующие вас посредством сей священной книги с нами: для того требуем мы клятвы к хранению тайны, дабы профаны, не понимающие цели братства, не могли издеваться над оною и употреблять во зло.
Графиня безропотно согласилась, ей
было все равно, где влачить свою одинокую жизнь, ее даже радовала поездка, так как общество «бедного Миши», к которому она успела привязаться своим любящим, но волею рока замкнутым для всякой иной любви
сердцем.
— Да… но клянусь вам, что эта любовь давно похоронена в моем
сердце и никто, даже он не узнает о ней… Клянусь вам… Мы должны
будем жить всю жизнь… Я не могу жить с тайной от вас… от своего мужа…
Перед отъездом в армию Зарудин получил от неизвестного маленький образок в золотой ризе, с изображением святых Адриана и Наталии. Не трудно
было догадаться, кто благословил его этой святыней, если бы даже голос
сердца не подсказал ему имя приславшей.
Это
были томительно однообразные годы. Все в России, от мала до велика, с нервным напряжением прислушивались к известиям с театра войны, казалось, с непобедимым колоссом — Наполеоном. В каждой семье усиленно бились
сердца по находившимся на полях сражения кровопролитных браней близким людям. Частные интересы, даже самая частная жизнь казались не существующими.
Наталья Федоровна со своими, накипевшими на
сердце в течение стольких лет, невысказанными горькими думами, не
была в силах отказать себе в подробной исповеди перед новой подругой.
Антон Антонович заметил это, и, не
будучи знатоком женского
сердца, принимал наружное охлаждение к нему молодой девушки за чистую монету.
Новые мечты о возможности,
быть может, для них счастья снова заютились в их
сердцах.
В этот день в глубине ангельского
сердца государя Александра Павловича зародилась мысль, которую по справедливости можно
было назвать «мыслью от
сердца», осуществление которой поразило и встревожило всю Европу, но которая, увы, в конце концов, при ее осуществлении на деле, ввиду отсутствия умелых исполнителей, оказалась тоже лишь дивной царственной мечтой, разбившейся о камень жизни.
Последнее, не достигнув еще полудня, целым снопом блестящих лучей вырвалось в зеркальные окна Зимнего дворца и освещало ряд великолепных комнат, выходивших на площадь, среди которой не возвышалась еще, как ныне, грандиозная колонна, так как тот, о которым напоминает она всем истинно русским людям, наполняя их
сердца благоговением,
был жив и царствовал на радость своим подданным и на удивление и поклонение освобожденной им Европы.
Горечь семейного раздора с летами исчезла совершенно. Короткое, свободное от многосложных занятий время граф проводил в своем любимом Грузине, около своего верного друга Настасьи Федоровны, ставшей полновластной хозяйкой и в имении, и в
сердце своего знаменитого повелителя, и если бы не огорчения со стороны его названного сына Михаила Андреевича Шуйского, графа можно
было бы назвать счастливым.
Дальновидность Семидалова, однако, его не обманула, и вскоре она действительно прогнала его, но путем этой его тактичности он достиг, что в
сердце Минкиной потухшая к нему страсть не перешла в ненависть, как это
было относительно других ее фаворитов; он не
был ни сослан в Сибирь, ни сдан в солдаты, а напротив, стал постепенно повышаться в иерархии графской дворни.
Сердце бедного Петра Валериановича дрогнуло и сильно забилось: это
был он — проезжий, встреченный им на станции, это
был сам Аракчеев, которому он высказал о нем же самом столько дерзких мнений.
Агафониха — старуха со свиным рылом, хитрая, вкрадчивая. Со льстивыми речами, с низкими поклонами, она, как змея, заползала в
сердце своей жертвы, выведывала все тайны и сообщала их Настасье Федоровне, которой, таким образом,
было известно все, что делается кругом. Вот между какими людьми рос, хотя и не долго, мальчик Миша.
«Может
быть, он тронулся моим горестным положением, может
быть, смягчилось его жестокое
сердце!» — подумал он.
Скрепя
сердце, он начал ласкаться к ней и не вдруг приступил с вопросом. Часа два он говорил с ней о разных предметах, старался
быть любезным и внимательным, чтобы расположить к откровенности.
Он возненавидел графа Аракчеева и Настасью (он мысленно иначе не называл ее), а с ними и всех людей. У него не
было ни одного человека, близкого его
сердцу.
Другой человек тоже носил в своем
сердце какую-то беспричинную ненависть к Зыбину — этот человек
был Василий Васильевич Хрущев.
В доме Хвостовых не
было лиц, носящих подобные перчатки, и эта перчатка
была, несомненно, перчаткой Зыбина. В
сердце и уме Василия Васильевича явилась в этом какая-то безотчетная непоколебимая уверенность.
Чуткое
сердце старухи Хвостовой угадало причины этого состояния духа выздоравливающего и занялось изысканием средств оказать ему радикальную помощь. Она поняла, что все здесь, в Москве и московском доме должно
было напоминать молодому человеку ту, за которую он неустрашимо посмотрел в глаза преждевременной смерти. Его надо
было по совершенном выздоровлении удалить из этого дома, из Москвы.
Но едва только — сказано в журнале совета — «выслушана
была с надлежащим благоговением, с горестными и умилительными
сердцами, последняя воля блаженной и вечно достойной памяти государя императора Александра Павловича, ознаменованная в копии с высочайшего манифеста, скрепленной собственноручно покойным государем императором», как граф Милорадович, который с должностью санкт-петербургского военного генерал-губернатора соединял и звание члена государственного совета, объявил собранию: «Его императорское высочество великий князь Николай Павлович торжественно отрекся от права, предоставленного ему упомянутым манифестом, и первый уже присягнул на подданство его величеству государю императору Константину Павловичу».
Последние годы жизни императора Александра Павловича
были омрачены горестными для его
сердца открытиями. Еще с 1816 года, по возвращении наших войск из заграничного похода, несколько молодых людей замыслили учредить у нас нечто подобное тем тайным политическим обществам, которые существовали тогда в Германии.
Ей
было ясно, что он бросился в море безумных политических треволнений вследствие безнадежной любви, вследствие безвозвратной потери им любимой девушки, стереть образ которой из своего любвеобильного
сердца он не мог, даже переживая страшные минуты сознания своего гнусного преступления.
Одна Наталья Федоровна не соглашалась со своими друзьями, что
было большою редкостью, и находила, что несчастный достаточно наказан. Она не умом, а скорее
сердцем поняла те нечеловеческие страдания раскаяния, которые вынес Хрущев и которые привели его к жестокой нервной горячке.
К Василию Васильевичу Хрущеву графиня чувствовала почти материнскую нежность. Перспектива его участи холодила ее
сердце. Она сама бы не подала голоса за его безнаказанность — он совершил преступление и должен понести соответствующую кару, но эта кара не должна
была, по ее мнению, лишить его возможности на деле доказать боготворимому им теперь царю свое чистосердечное раскаяние в участии в гнусном злодействе.
Что говорили они в это время —
было тайною, но Ольга Николаевна выходила из дома Ираиды Степановны, как и другие, искавшие там утешения, с легким
сердцем и спокойствием на душе.
Между тем, как мы носили в
сердце нашем сию священную заботу, возлюбленный брат наш, цесаревич и великий князь Константин Павлович, по собственному внутреннему побуждению, принес нам просьбу, чтобы право на то достоинство, на которое он мог бы некогда
быть возведен по рождению своему, передано
было тому, кому оное принадлежит после него.
Призвав Бога в помощь, размыслив зрело о предмете, столь близком к нашему
сердцу и столь важном для государства, и находя, что существующие постановления о порядке наследования престола, у имеющих на него право, не отъемлют свободы отрешить от сего права в таких обстоятельствах, когда за сим не предстоит никакого затруднения в дальнейшем наследовании престола, — с согласия августейшей родительницы нашей, по дошедшему до нас наследственно верховному праву главы императорской фамилии, и по врученной нам от Бога самодержавной власти, мы определили: во-первых — свободному отречению первого брата нашего, цесаревича и великого князя Константина Павловича от права на всероссийский престол
быть твердым и неизменным; акт же сего отречения, ради достоверной известности, хранить в московском Большой Успенском соборе и в трех высших правительственных местах Империи нашей: в святейшем синоде, государственном совете и правительствующем сенате; во-вторых — вследствие того, на точном основании акта о наследовании Престола, наследником нашим
быть второму брату нашему, великому князю Николаю Павловичу.
К шестнадцати годам образование ее
было окончено, и граф предоставил ее самой себе, давая ей книги из своей библиотеки. Библиотека эта не отличалась выбором нравственных сочинений, книги давались без разбора, и беспорядочное чтение в связи с формирующимся физическим развитием поселили в уме и
сердце Татьяны Борисовны такой хаос мыслей и чувств, что она не в силах
была в них разобраться.
— Да кое-как я ее опять успокоила, ребеночка она сама уложила на диван, с полгода ему, не более — девочка, крикнул он, да так пронзительно, что
сердце у меня захолодело… она его к груди, да, видно, молока совсем нет, еще пуще кричать стал… смастерила я ему соску, подушек принесла, спать вместе с ней уложила его, соску взял и забылся, заснул, видимо, в тепле-то пригревшись… Самоварчик я соорудила и чайком стала мою путницу
поить… И порассказала она мне всю свою судьбу горемычную… Зыбина она по фамилии…
Исхудалое лицо женщины с большими, широко раскрытыми глазами, совершенно лишенными проблеска мысли,
было полно такого невыразимого нечеловеческого страдания, что невольно при взгляде на него
сердце обливалось кровью и слезы лились из глаз.
Ничего этого не подозревала Зоя Никитишна — ей даже не приходила в голову мысль о взаимности, ей достаточно
было, что она открыла в своем
сердце источник чистой, бескорыстной любви, она
была этим неизмеримо счастлива и ей не
было даже дела, разделяется ли это ее чувство — в нем самом она находила полное удовлетворение.