Неточные совпадения
Я и два наши парня ездили в райком. Они оба давно на политпросветработе, и в этом году им не
хотелось быть руководами. Шли и ворчали.
Ей
хотелось послушать, как и он
будет хвастать, чтобы и к нему испытать то же враждебно-насмешливое чувство, как к первым двум.
(Почерк Нинки.) — Ге-ге-ге! Что ж, может
быть, так оно и
есть. Тогда все это становится о-ч-е-н-ь и-н-т-е-р-е-с-н-ы-м. Я сразу начинаю себя чувствовать выше его. Меня начинает тянуть к себе эксперимент, который мне
хочется произвести над ним… и над собой. Ну что ж!
Марк расхохотался, охватил Нинку за плечи и стал горячо целовать. Она удивленно и обиженно отстранилась.
Хотелось продолжать говорить о том важном, чем она жила и во что необходимо
было посвятить Марка, непонятно
было, чего он расхохотался. Но он еще горячей припал к ее губам, целовал, ласкал и вскоре в страстный вихрь увлек душу Нинки.
— Чертовски
хочется есть.
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Нинка! Ты за последний месяц так изменилась, что тебя не узнаешь. Белые, страдающие губы, глаза погасли. У тебя всегда в них
был оттенок стали, я его очень любила, — теперь его нету. Разговариваешь вяло. Мне тебя так жалко, жалко!
Хочется взять за голову, как младшую сестренку, кем-то обиженную, и говорить нежные, ласковые слова, и защитить тебя от кого-то.
(Почерк Нинки.) — Смотрю вперед, и
хочется четкости, ясности, определенности. Никакой слякоти внутри не должно остаться. Дико иметь «бледные, страдающие губы» из-за личных пустяков.
Хотелось бы прочно стать на общественную дорогу, как следует учиться. Все так и смотрят на меня: «энергичная, боевая, с инициативой и неглупая, пойдет далеко». И нельзя заподозрить, какая большая во мне червоточина
есть. Ну ладно, не скули, глупая, живи рационально.
23 янв. — При бюро ячейки
было совещание курсовых организаторов, прорабатывали план работы на это полугодие.
Хочется всю себя отдать организации.
Был и Шерстобитов.
(Почерк Лельки.) — Нинка! Мне скучно! Мне неинтересно стало жить.
Хочется хоть пошарлатанить по-настоящему. Вот что
было.
Зашла Нюрка Лукашева, принесла первую часть «Основ электричества» Греца. Собирались сесть вместе заниматься, но обеим что-то не
хотелось. Решили
выпить. Нюрка принесла бутылку портвейна, мы ее распили, легли с ней на кровать. Я начала ее «поучать». Говорила, что нет любви, а
есть половая потребность. Она огорченно смотрела своими наивными голубыми глазами, тяжело
было меня слушать,
хочется ей другой, «чистой» любви. Я смеялась и говорила: «Какая чушь! Можно ли
быть комсомолке такой идеалисткой?»
А мне в заключительном слове вот что
хотелось сказать: «Послушайте, ребята, я ведь это несерьезно, ведь я смеюсь над вами, тезисы пьяная писала; это
было очень легко, потому что тут ничего не
было моего собственного, я говорила то, что пишут другие.
Хотелось домой идти одной, но пришлось идти с ребятами, и по дороге спорила, что-то доказывала, горячилась. А потом, дома,
было на душе очень грустно, и даже немножко поплакала в подушку, когда все в квартире заснули. Должно
быть, чтобы
быть великим шарлатаном, нужно иметь в душе великую грусть.
(Почерк Лельки.) —
Был дождь, кругом лужи, и шумят листьями деревья, я стою и думаю: идти ли к ним, к товарищам, к стойким, светлым коммунистам?
Была грусть сильней, чем когда бы то ни
было,
хотелось умереть, и думала, что иду прощаться. Все-таки пошла к ним,
было хорошо от их привета и участия, однако же губы иногда нервно подергивались.
Мне
хочется сказать себе: милая Нинка, пошарлатанила, похулиганила, и хватит, — твоя миссия на этом свете кончена. Пора переходить в другой мир, в мир безмолвия и тишины. Все равно я никогда не отделаюсь от шарлатанства и экспериментирования; сколько ни борюсь с собой, всегда люди, отлитые по одной общей форме,
будут вызывать во мне тошноту.
(Из красного дневничка.) — Думала, что смогу говорить с ним задушевно. Но как только увидала, такое горячее волнение охватило, так жадно и горестно потянуло к нему, так
захотелось взять его милые руки и прижать к горящим щекам… Не нужно
было нам встречаться.
Когда общаюсь с тобой, мне
хочется шарлатанства, озорства, «свободы мысли». И всею душою я отдыхаю с Басей. Поговоришь с нею, — и как будто воздух кругом становится чистым и свежим. Вообще меня вуз не удовлетворяет. Эх, не наплевать ли мне на все вузы и не уйти ли на производство? Там непосредственно
буду соприкасаться с живыми силами пролетариата. Бася меня устроит.
В чем моя неугасающая боль? В том, что я не получила окраски своей среды, в том, что внешне я, может
быть, и подхожу, но не дальше, и не могу я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и не могу. И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто
хочется разразиться безудержным смехом: «Ах, если я по этому вопросу думаю не так, как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать по-другому».
Воротились к себе в Богородское. Очень
захотелось выпить. Но
было поздно, и все давно уже
было закрыто.
Гурьбою вышли из клуба и продолжали спорить.
Была тихая зимняя ночь, крепко морозная и звездная. Очень удачный вышел суд. Всех он встряхнул, разворошил мысли, потянул к дружной товарищеской спайке. Не
хотелось расходиться. Прошли мимо завода. Корпуса сияли бесчисленными окнами, весело гремели работой. Зашли в помещение бюро ячейки.
Обедали ударницы в нарпитовской столовой все вместе. Потом высыпали на заводский двор, ярко освещенный мартовским солнышком. В одних платьях. Глубоко дышали теплым ветром, перепрыгивали с одной обсохшей проталины на другую. Смеялись, толкались. На общей работе все тесно сблизились и подружились, всем
хотелось быть вместе. И горячо полюбили свой конвейер. Когда проревел гудок и девчата побежали к входным дверям, Лелька, идя под руку с Лизой Бровкиной, сказала...
И Лельке больно
было смотреть на его истощенное, бледное лицо с выступающими скулами,
хотелось подойти к нему с горячей товарищеской лаской.
Вышла Лелька из столовой.
Захотелось ей пройтись. Осенние дни все стояли солнечные и сухие. Солнышко ласково грело. Неприятный осадок
был в душе от всего, что говорил инженер Сердюков;
хотелось встряхнуться, всполоснуть душу, смыть осадок. Так все трезво, так все сухо. Так буднично и серо становится, так смешно становится чем-нибудь увлекаться. Даже Буераков — и тот давал душе больше подъема, чем этот насмешливый, до самого нутра трезвый человек, более, однако, нужный для завода, чем тысяча Буераковых.
А позднею ночью случилось так. Насытясь друг другом, они лежали рядом под одним одеялом. У Лельки
была сладкая и благодарная усталость во всем теле,
хотелось с материнскою ласкою обнять любимого, и чтобы он прижался щекою к ее груди. А он лежал на спине, стараясь не прикасаться к ее телу, глядел в потолок и мрачно курил.
Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска
была, так чувствовала она себя одинокой.
Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может
быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились.
Сидела на подоконнике в своей комнате, охватив колени руками. Сумерки сходили тихие. В голубой мгле загорались огоньки фонарей. Огромное одиночество охватило Лельку.
Хотелось, чтобы рядом
был человек, мягко обнял ее за плечи, положил бы ладонь на ее живот и радостно шепнул бы: «Н-а-ш ребенок!» И они сидели бы так, обнявшись, и вместе смотрели бы в синие зимние сумерки, и в душе ее победительно
пело бы это странное, сладкое слово «мать»!
— Коли лошадь моя, я за ней вот как смотрю! Сам не доем, а уж она у меня сытая
будет всегда. А в колхозе видал, какие лошади? Со стороны поглядеть, и то плакать
хочется: одры! Гонять лошадей все мастера, а кормить никто не хочет.
— Тебе непременно
хочется «директив»? Ты разве не читаешь директив из райкома и окружкома? Все они только одно повторяют: «Гни на сплошную». А как иначе гнуть? Или, может
быть, ты не признаешь компетенции окружкома? Желаешь разговаривать только с Политбюро?