Неточные совпадения
Обломову и
хотелось бы, чтоб
было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Ну, уж не показывай только! — сказал Илья Ильич, отворачиваясь. — А
захочется пить, — продолжал Обломов, — взял графин, да стакана нет…
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого
хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то
есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано
было, что Илюша прошел все науки и искусства.
— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне
был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не
хотелось уж мне просыпаться больше.
— А тебе бы
хотелось «не откладывать до завтра, что можно сделать сегодня»? Какая прыть! Поздно нынче, — прибавил Штольц, — но через две недели мы
будем далеко…
Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что все угасло в нем… Вот ей и
захотелось посмотреть, все ли угасло, и она
пела,
пела… как никогда…
Он молчал. Ему
хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он не знает, как ему
быть, как держать себя с ней.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать
хочется. А если б письма не
было, и ничего б этого не
было: она бы не плакала,
было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Что ты спешишь? — говорила она. — Погоди, мне
хочется побыть с тобой.
Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и все доискивался нормы жизни, такого существования, которое
было бы и исполнено содержания, и текло бы тихо, день за днем, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной мирно-хлопотливой жизни. Ему не
хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
А Ольге вздумалось только потому, что Обломов указал ей эту церковь с реки, и ей
захотелось помолиться в ней… о нем, чтоб он
был здоров, чтоб любил ее, чтоб
был счастлив ею, чтоб… эта нерешительность, неизвестность скорее кончилась… Бедная Ольга!
Она
была не без лукавства. Если ей очень
хотелось взглянуть на Обломова при свидетелях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него.
— Я отвык совсем ездить; с непривычки, да еще зимой, признаюсь, мне бы трудно
было, не
хотелось бы… Притом же в деревне одному очень скучно.
Скажут, может
быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не
хочется, чтоб у ней в доме
был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить детей…
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему
хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез — ничего не испытал он. Сидит и курит и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего не надо, никуда не
хочется, как будто все тут
есть, что ему надо.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если
было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно
хотелось бы!
Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз, сидела в мучительном положении. Ей
хотелось бы
быть в это время за сто верст от того места.
Ей
хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо
было уже в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.
А ей
было еще мучительнее. Ей
хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать
было нечего: как человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»
Он уж владел опять собой,
был весел; но ей мало
было этого. Она видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой,
хотелось знать приговор. А он взял шляпу.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только
хотелось, а ей вдвое, чтоб не
было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
Между тем ей не
хотелось плакать, не
было внезапного трепета, как в то время, когда играли нервы, пробуждались и высказывались ее девические силы. Нет, это не то!