Неточные совпадения
Когда я
говорю им о классовой борьбе, бужу в них ненависть к буржуазии и капиталистическому строю,
глаза на их худых мордочках загораются революционным огнем, и мне ясно представляется, как растет из них железная когорта выдержанных строителей новой жизни.
Она — сухая, нервная,
глаза постоянно вытаращены,
говорит без умолку и все ругает советскую власть: за аморализм, за «неразборчивость в средствах», за дискредитирование идеи социализма и превращение его в «шигалевщину» (это в романе Достоевского «Бесы»,
говорят, есть такой дурак Шигалев, нужно бы, собственно, прочесть).
Мы взбежали по лестнице. Нинка из нас остановилась на верхней ступеньке, а Лелька двумя ступеньками ниже. Смотрели сверху на замерзшую реку в темноте, на мост, как красноглазые трамваи бежали под голубым электрическим светом. И очень обеим было весело. Вдруг у Нинки сделались наглые
глаза (Лелька требует поправить: «озорные», — ну ладно) — сделались озорные
глаза, и она
говорит...
В зрительный зал клуба они пришли, когда доклад уж начался. Военный с тремя ромбами на воротнике громким, привычно четким голосом
говорил о Чемберлене, о стачке английских углекопов.
Говорил хорошо, с подъемом. А когда речь касалась империалистов, брови сдвигались, в лице мелькало что-то сильное и грозное, и тогда
глаза Нинки невольно обращались на красную розетку революционного ордена на его груди.
Когда пошла художественная часть, Бася увела Чугунова и Нинку в буфет пить чай. Подсел еще секретарь комсомольской цеховой ячейки. Чугунов много
говорил, рассказывал смешное, все смеялись, и тут он был совсем другой, чем на трибуне. В быстрых
глазах мелькало что-то детское, и смеялся он тоже детским, заливистым смехом.
— Я подумала: насколько легче и задушевнее будет нам
говорить в темноте. А ты… — Нинка села в глубину дивана, опустила голову, брови мрачно набежали на
глаза. — Больше не буду к тебе приходить.
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Нинка! Ты за последний месяц так изменилась, что тебя не узнаешь. Белые, страдающие губы,
глаза погасли. У тебя всегда в них был оттенок стали, я его очень любила, — теперь его нету. Разговариваешь вяло. Мне тебя так жалко, жалко! Хочется взять за голову, как младшую сестренку, кем-то обиженную, и
говорить нежные, ласковые слова, и защитить тебя от кого-то.
Зашла Нюрка Лукашева, принесла первую часть «Основ электричества» Греца. Собирались сесть вместе заниматься, но обеим что-то не хотелось. Решили выпить. Нюрка принесла бутылку портвейна, мы ее распили, легли с ней на кровать. Я начала ее «поучать».
Говорила, что нет любви, а есть половая потребность. Она огорченно смотрела своими наивными голубыми
глазами, тяжело было меня слушать, хочется ей другой, «чистой» любви. Я смеялась и
говорила: «Какая чушь! Можно ли быть комсомолке такой идеалисткой?»
В этом роде вчера с насмешкой
говорила мама и спрашивала с злыми
глазами (тогда она их выкатывает, и они у нее делаются огромные), — спрашивала...
Она верно определила все наши писания: интеллигентщина и упадочничество. Очень резко отзывалась о Нинке: глубочайший анархизм мелкобуржуазного характера, ей не комсомолкой быть и ленинкой, а мистической блоковской девицей с тоскующими
глазами. Про меня
говорила мягче: споткнулась на ровном месте, о такую ничтожную спичку, как неудачная любовь, но есть в душе здоровый революционный инстинкт, он меня выведет на дорогу. Над всем этим надо подумать.
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Как легко стало дышать, как весело стало кругом, как радостно смотрю в синие
глаза идущего лета! Окончательно — даешь завод! В августе этого 1928 года я — работница галошного цеха завода «Красный витязь». Прощай, вуз, прощай, интеллигентщина, прощай, самоковыряние, нытье и игра в шарлатанство! Только тебе, Нинка, не
говорю «прощай». Тебя я все-таки очень люблю. Некоммунистического во мне теперь осталось только — ты.
Нашли, что скучно тут.
Поговорили, подумали, решили ехать в Черкизово. Пошли к трамвайной остановке. Народу ждало много. Парни очень громко разговаривали, острили. Молоденькая девушка, нагнувшись, озабоченно что-то искала
глазами на мостовой. Неугомонный Спирька спросил...
Пришла. В ячейке было еще пусто. Секретарь общезаводской ячейки Дорофеев, большой и рыхлый парень, сердито спорил с секретарем ячейки вальцовочного цеха Гришей Камышовым. Этот был худой, с узким лицом и ясными, чуть насмешливыми
глазами.
Говорил он четко и властно. И
говорил вот что...
Он
говорил, глядя ясными
глазами, и по губам пробегала весело-насмешливая улыбка. Лелька с обидой заметила, что он, кажется, умнее Ведерникова, тверже разбирается в вопросах и начитаннее. Камышов продолжал...
Потом с докладом выступил инженер Сердюков, высокий старик с острой бородкой и с умными, тайно насмешливыми
глазами.
Говорил серьезно, медленно и веско.
— Я красноречия так много не знаю, как другие здесь развивают. Но все-таки хочу сказать категорически. Этого вот инженера, который тут выступал с докладом, я его давно заприметил. И замечаю по
глазам, что он не любит нас, рабочий класс. Ему нет дела до грандиозного плана строительства, он сам не хочет выполнять задания и нам
говорит, чтоб не выполняли. Должно быть, ему важно только жалованье спецовское получать, а на нас, рабочий класс, он плюет. Этого дозволять ему нельзя.
Потом
говорил новый секретарь заводского комсомольского комитета, Гриша Камышов. Узкое лицо и ясные
глаза, по губам быстро проносится насмешливая улыбка, и опять серьезен Он жестоко крыл весенних ударниц, участниц молодежного конвейера...
И месяц Головастов работал на подноске колодок. Сильно похудел, к концу работы губы были белые, а
глаза глядели с тайною усталостью. Однако держался он вызывающе бодро и
говорил...
—
Говорят: «семичасовой день». Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас —
глаза на лоб лезут.
Лелька радостно слушала. В первый раз Ведерников
говорил с нею задушевно, без отчужденности. Ее
глаза светились жадным вниманием, она не отрывала их от
глаз Ведерникова.
Галошный цех, самый многолюдный на заводе, чистили в зрительном зале клуба. Председательствовала товарищ, чуть седая, с умными
глазами и приятным лицом; на стриженых волосах по маленькой гребенке над каждым ухом. Когда в зале шумели, она беспомощно стучала карандашиком по графину и
говорила, напрягая слабый голос...
Собрание было в здании сельсовета. Председательствовал товарищ Бутыркин, бритый, с сухим, энергичным лицом. Лелька
говорила задушевно и сильно. Каштановые кудри выбивались из-под красной косынки,
глаза на красивом лице блестели.
Говорила о нелепости раздробленного хозяйствования, о выгодах коллективной жизни.
Слушали настороженно, с ненавидящими
глазами. Передние ряды были заняты одними бабами, мужики держались назади. Кончила доклад Лелька.
Говорил — напыщенно и угрожающе — Оська. Председатель Бутыркин спросил...
Юрка глядел, сидя на перилах крыльца. Приезжий расхаживал с Нинкой по снежной дороге, что-то сердито
говорил и размахивал рукою. Побледневшая Нинка с вызовом ему возражала. Приезжий закинул голову, угрожающе помахал указательным пальцем перед самым носом Нинки и, не прощаясь, пошел к сельсовету. Нинка воротилась к крыльцу.
Глаза ее двигались медленно, ничего вокруг не видя. Вся была полна разговором.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Вот хорошо! а у меня
глаза разве не темные? самые темные. Какой вздор
говорит! Как же не темные, когда я и гадаю про себя всегда на трефовую даму?
Хлестаков. Я, признаюсь, рад, что вы одного мнения со мною. Меня, конечно, назовут странным, но уж у меня такой характер. (Глядя в
глаза ему,
говорит про себя.)А попрошу-ка я у этого почтмейстера взаймы! (Вслух.)Какой странный со мною случай: в дороге совершенно издержался. Не можете ли вы мне дать триста рублей взаймы?
И точно: час без малого // Последыш
говорил! // Язык его не слушался: // Старик слюною брызгался, // Шипел! И так расстроился, // Что правый
глаз задергало, // А левый вдруг расширился // И — круглый, как у филина, — // Вертелся колесом. // Права свои дворянские, // Веками освященные, // Заслуги, имя древнее // Помещик поминал, // Царевым гневом, Божиим // Грозил крестьянам, ежели // Взбунтуются они, // И накрепко приказывал, // Чтоб пустяков не думала, // Не баловалась вотчина, // А слушалась господ!
Вздрогнула я, одумалась. // — Нет, —
говорю, — я Демушку // Любила, берегла… — // «А зельем не поила ты? // А мышьяку не сыпала?» // — Нет! сохрани Господь!.. — // И тут я покорилася, // Я в ноги поклонилася: // — Будь жалостлив, будь добр! // Вели без поругания // Честному погребению // Ребеночка предать! // Я мать ему!.. — Упросишь ли? // В груди у них нет душеньки, // В
глазах у них нет совести, // На шее — нет креста!
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" —
говорю я ему. А он не то чтобы что, плюнул мне прямо в
глаза:"Утрись,
говорит, может, будешь видеть", — и был таков.