Неточные совпадения
— Я знаю, с войны я не ворочусь. Я страшно много пью воды, а вода
там плохая, непременно заражусь тифом или дизентерией. А
то под хунхузскую пулю попаду. Вообще, воротиться домой я не рассчитываю.
Чаще стали встречные санитарные поезда. На остановках все жадно обступали раненых, расспрашивали их. В окна виднелись лежавшие на койках тяжелораненые, — с восковыми лицами, покрытые повязками. Ощущалось веяние
того ужасного и грозного, что творилось
там.
— Ну, вот скоро сами увидите! Под Харбином и в Харбине стоит тридцать семь эшелонов и не могут ехать дальше. Два пути заняты поездами наместника Алексеева, да еще один — поездом Флуга. Маневрирование поездов совершенно невозможно. Кроме
того, наместнику мешают спать свистки и грохот поездов, и их запрещено пропускать мимо. Все и стоит… Что
там только делается! Лучше уж не говорить.
А вдали все блистали отсветы грохочущих выстрелов, и странно было вспомнить, как тянулась душа к грозной красоте
того, что творилось
там. Не было
там красоты, все было мерзко, кроваво-грязно и преступно.
Счастлив был
тот раненный в живот, который дня три-четыре провалялся на поле сражения неподобранным: он лежал
там беспомощный и одинокий, жаждал и мерзнул, его каждую минуту могли загрызть стаи голодных собак, — но у него был столь нужный для него покой; когда его подобрали, брюшные раны до известной степени уже склеились, и он был вне опасности.
—
То есть, вы понимаете! Ведь у нас
там форменный грабеж! — взволнованно рассказывал он нам. — Фальшивые счета, воровство, подложные ведомости… И представьте себе, они меня от всего хотят устранить! Я — делопроизводитель, а составить отчетную ведомость на фураж главный врач приглашает делопроизводителя соседнего полка!
— Что ж поделаешь. Жена и
то убеждала выйти в отставку, да как выйдешь? До эмеритуры осталось всего два года. А у меня четверо детей, да еще трое сирот-племянников. Всех нужно накормить, одеть… А хвораю-то я уж давно. Комиссия два раза выдавала удостоверения, что мне необходимо лечиться водами в Старой Руссе,
там есть для офицеров казенные места. Но ведь знаете сами, нашему брату-армейцу трудно чего-нибудь добиться, протекции нет. Казенные места всегда заняты штабными, а нам и доступу нет…
А
там, в надвигавшемся сзади промежутке между отступавшими русскими и наступавшими японцами, ждало
то, что было страшнее плена, страшнее смерти.
Но нужно и
то сказать: героизм, отвага, самопожертвование были
там, назади; а здесь больше всего бросалась в глаза человеческая трусость, бесстыдство, моральная грязь, — все темные отбросы, которые в первую очередь выплеснула из себя гигантская волна отступавшей армии.
Там, в Маньчжурии, я про это читал, но все было далеким, трудно-вообразимым. Здесь впервые широко развернулось перед глазами
то, о чем я читал, вдруг стало видно глубоко вдаль, и сделалось ясно, что за два года нашего отсутствия, в России, действительно, родилась светлая свобода. Ее могли теперь бить, душить, истязать. Но, раз рожденная, она была бессмертна. Убить и положить ее в гроб было уже невозможно.
Поезд наш был громадный, в тридцать восемь вагонов. Он шел теперь почти пустой, в каждой теплушке ехало не больше пяти-шести солдат. Хотели было отцепить вагонов пятнадцать, чтоб облегчить поезд, но опять никто из солдат не соглашался уходить из своей теплушки. Уговаривали, убеждали, — напрасно. И почти пустые вагоны продолжали бежать тысячи верст. А
там, позади, они были нужны для
тех же товарищей-солдат.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой,
там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что
там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, //
Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В
то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в
том, // Что степь нагая
там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Татьяна
то вздохнет,
то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась // С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет.
Там долина // Сквозь пар яснеет.
Там поток // Засеребрился;
там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А
то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а
там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на
той неделе зван. —