Обе эти стихии были глубоко чужды друг другу, понимания между ними не было.
Солдаты жили одною безмерною своею злобою, и для злобы этой все были равны. Били офицеров, — били железнодорожников; разносили казенные здания, — разносили и толпы демонстрантов, приветствовавших войска дружественными кликами.
Неточные совпадения
Город все время
жил в страхе и трепете. Буйные толпы призванных
солдат шатались по городу, грабили прохожих и разносили казенные винные лавки. Они говорили: «Пускай под суд отдают, — все равно помирать!» Вечером за лагерями
солдаты напали на пятьдесят возвращавшихся с кирпичного завода баб и изнасиловали их. На базаре шли глухие слухи, что готовится большой бунт запасных.
Команда султановского госпиталя голодала. Наш главный врач крал вовсю, но он и смотритель заботились как о команде, так и о лошадях. Султанов крал так же, так же фабриковал фальшивые документы, но не заботился решительно ни о ком. Пища у
солдат была отвратительная,
жили они в холоде. Обозные лошади казались скелетами, обтянутыми кожей. Офицер-смотритель бил
солдат беспощадно. Они пожаловались Султанову. Султанов затопал ногами и накричал на
солдат.
Солдаты только и
жили, что ожиданием мира. Ожидание было страстное, напряженное, с какою-то почти мистическою верою в близость этого желанного, все не приходящего «замирения». Чуть где на стоянке раздастся «ура!» —
солдаты всех окрестных частей встрепенутся и взволнованно спрашивают...
Граф вскоре выздоровел и выписался из госпиталя. И каждый вечер у одинокой фанзочки, где
жила новая сестра, до поздней ночи стояла корпусная «американка» или дремал солдат-вестовой, держа в поводу двух лошадей, графскую и свою.
Красавица-русалка Вера Николаевна, отболевшая в Харбине тифом, не захотела вернуться в султановский госпиталь и осталась сестрою в Харбине. Тогда на ее место перевелась в султановский госпиталь штатной сестрою жилица одинокой фанзочки, «графская сестра», как ее прозвали
солдаты. В качестве штатной сестры она стала получать жалованье, около 80 руб. в месяц.
Жить она осталась в той же фанзе, только вместо нашего
солдата ей теперь прислуживал
солдат из султановского госпиталя.
— Казаки поднесли, дай им бог здоровья… Вижу, едут все пьяные… Говорю: дали бы
солдату рюмочку! — «Зачем рюмочку? Вот тебе кружка, нам не жалко. Сейчас ханшинный завод у китайцев обчистили». Выпил кружку. Как пил, — скверно так, противно! А выпил, — теплота пошла по
жилам, рука сама собой за другой кружкой потянулась. Главное дело, без денег, чудак человек.
А
жили солдаты в палатках. Они сильно мерзли по ночам, ходили с угрюмыми, застуженными лицами. У кого были деньги, те отправлялись в Маймакай и покупали себе китайские ватные одеяла. Но спрос на одеяла был громадный, и цена их доходила до восьми рублей.
— Это правда, Фома; я все это чувствую, — поддакнул растроганный дядя. — Но не во всем же и я виноват, Фома: так уж меня воспитали; с
солдатами жил. А клянусь тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался с полком, так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали, говорили, что такого, как я, не нажить!.. Я и подумал тогда, что и я, может быть, еще не совсем человек погибший.
Неточные совпадения
Пришел
солдат с медалями, // Чуть
жив, а выпить хочется: // — Я счастлив! — говорит. // «Ну, открывай, старинушка, // В чем счастие солдатское? // Да не таись, смотри!» // — А в том, во-первых, счастие, // Что в двадцати сражениях // Я был, а не убит! // А во-вторых, важней того, // Я и во время мирное // Ходил ни сыт ни голоден, // А смерти не дался! // А в-третьих — за провинности, // Великие и малые, // Нещадно бит я палками, // А хоть пощупай —
жив!
Он спал на голой земле и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под головы́ камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские
солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи
жилы.
Эта песня, неизбежная, как вечерняя молитва
солдат, заканчивала тюремный день, и тогда Самгину казалось, что весь день был неестественно веселым, что в переполненной тюрьме с утра кипело странное возбуждение, — как будто уголовные
жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться.
— Я — усмиряю, и меня — тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда — умная, честная морда — орел! Схватил я его за бороду, наган — в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам —
солдат турецкой войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, — достоин! Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие,
жить мужикам — невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот — морда, а?
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе
живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков
солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…