Неточные совпадения
А успехи японцев
шли за успехами. Один за другим выбывали из строя наши броненосцы, в Корее японцы продвигались все дальше. Уехали на Дальний Восток Макаров
и Куропаткин, увозя с собою горы поднесенных икон. Куропаткин сказал свое знаменитое: «терпение, терпение
и терпение»… В конце марта погиб с «Петропавловском» слепо-храбрый Макаров, ловко пойманный на удочку адмиралом Того. Японцы перешли через реку Ялу. Как гром, прокатилось известие об их высадке в Бицзыво. Порт-Артур был отрезан.
Оказывалось, на нас
шли не смешные толпы презренных «макаков», — на нас наступали стройные ряды грозных воинов, безумно храбрых, охваченных великим душевным подъемом. Их выдержка
и организованность внушали изумление. В промежутках между извещениями о крупных успехах японцев телеграммы сообщали о лихих разведках сотника X. или поручика У., молодецки переколовших японскую заставу в десять человек. Но впечатление не уравновешивалось. Доверие падало.
По всему городу стояли плач
и стоны. Здесь
и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца
и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою от волнения
и горя сделался паралич сердца,
и она тут же умерла; муж поглядел на труп, на ребят,
пошел в сарай
и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал
и кричал в присутствии...
Телеграммы с театра войны снова
и снова приносили известия о крупных успехах японцев
и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, — японцы природные моряки; но теперь, когда война перешла на сушу, дело
пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики
и старики. Куропаткин спокойно
и грозно заявил, что мир будет заключен только в Токио.
Утром я
пошел в штаб дивизии. Необычно было чувствовать себя в военной форме, необычно было, что встречные солдаты
и городовые делают тебе под козырек. Ноги путались в болтавшейся на боку шашке.
Рассказывали, что военный министр Сахаров сильно враждует с Куропаткиным
и нарочно, чтобы вредить ему,
посылает на Дальний Восток самые плохие войска.
Солдат одевался, с ненавистью глядя исподлобья на дивизионного врача. Оделся
и медленно
пошел к двери, расставляя ноги.
Один солдат обратился к старшему врачу полка с жалобою на боли в ногах, мешающие ходить. Наружных признаков не было, врач раскричался на солдата
и прогнал его. Младший полковой врач
пошел следом за солдатом, тщательно осмотрел его
и нашел типическую, резко выраженную плоскую стопу. Солдат был освобожден. Через несколько дней этот же младший врач присутствовал в качестве дежурного на стрельбе. Солдаты возвращаются, один сильно отстал, как-то странно припадает на ноги. Врач спросил, что с ним.
Город все время жил в страхе
и трепете. Буйные толпы призванных солдат шатались по городу, грабили прохожих
и разносили казенные винные лавки. Они говорили: «Пускай под суд отдают, — все равно помирать!» Вечером за лагерями солдаты напали на пятьдесят возвращавшихся с кирпичного завода баб
и изнасиловали их. На базаре
шли глухие слухи, что готовится большой бунт запасных.
Газеты писали, что победы японцев в горах неудивительны, — они природные горные жители; но война переходит на равнину, мы можем развернуть нашу кавалерию,
и дело теперь
пойдет совсем иначе.
В начале августа
пошли на Дальний Восток эшелоны нашего корпуса. Один офицер, перед самым отходом своего эшелона, застрелился в гостинице. На Старом Базаре в булочную зашел солдат, купил фунт ситного хлеба, попросил дать ему нож нарезать хлеб
и этим ножом полоснул себя по горлу. Другой солдат застрелился за лагерем из винтовки.
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее
и кончим. Раздался звонок,
пошло прощание. В воздухе стояли плач
и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
Генерал
пошел прочь, повторив еще раз медленно
и раздельно...
— Ур-ра-а!!! — гремело в воздухе под учащавшийся грохот колес. В переднем вагоне хор солдат нестройно запел «Отче наш». Вдоль пути, отставая от поезда, быстро
шел широкобородый мужик с блаженным красным лицом; он размахивал руками
и, широко открывая темный рот, кричал «ура».
В солдатских вагонах
шло непрерывное пьянство. Где, как доставали солдаты водку, никто не знал, но водки у них было сколько угодно. Днем
и ночью из вагонов неслись песни, пьяный говор, смех. При отходе поезда от станции солдаты нестройно
и пьяно, с вялым надсадом, кричали «ура», а привыкшая к проходящим эшелонам публика молча
и равнодушно смотрела на них.
Длинный
и вихрастый, в ситцевой рубашке, заправленной в брюки, Сучков станет, хлопнет в ладоши
и, присев,
пойдет под гармонику.
Генерал перешел через рельсы на четвертый путь, где стоял наш эшелон,
и пошел вдоль выстроившихся солдат. К некоторым он обращался с вопросами, те отвечали связно, но старались не дышать на генерала. Он молча
пошел назад.
Во всех эшелонах
шло такое же пьянство, как
и в нашем. Солдаты буйствовали, громили железнодорожные буфеты
и поселки. Дисциплины было мало,
и поддерживать ее было очень нелегко. Она целиком опиралась на устрашение, — но люди знали, что едут умирать, чем же их было устрашить? Смерть — так ведь
и без того смерть; другое наказание, — какое ни будь, все-таки же оно лучше смерти.
И происходили такие сцены.
У нас в вагоне
шла своя однообразная
и размеренная жизнь. Мы, четверо «младших» врачей, ехали в двух соседних купе: старший ординатор Гречихин, младшие ординаторы Селюков, Шанцер
и я. Люди все были славные, мы хорошо сошлись. Читали, спорили, играли в шахматы.
До своего госпиталя Султанову было мало дела. Люди его голодали, лошади тоже. Однажды, рано утром, во время стоянки, наш главный врач съездил в город, купил сена, овса. Фураж привезли
и сложили на платформе между нашим эшелоном
и эшелоном Султанова. Из окна выглянул только что проснувшийся Султанов. По платформе суетливо
шел Давыдов. Султанов торжествующе указал ему на фураж.
— А-а… А я думал, мой смотритель. — Султанов лениво зевнул
и обратился к стоявшей рядом племяннице: — Ну, что ж,
пойдем на вокзал кофе пить!
Потом
пошли телеграммы со смутными, зловещими недомолвками,
и наконец — обычное сообщение об отступлении «в полном порядке».
— Мы сами виноваты, что нехорош! — горячо заговорил смотритель. — Мы не сумели воспитать солдата. Видите ли, ему идея нужна! Идея, — скажите, пожалуйста!
И нас,
и солдат должен вести воинский долг, а не идея. Не дело военного говорить об идеях, его дело без разговора
идти и умирать.
Проехали мы Красноярск, Иркутск, поздно ночью прибыли на станцию Байкал. Нас встретил помощник коменданта, приказано было немедленно вывести из вагонов людей
и лошадей; платформы с повозками должны были
идти на ледоколе неразгруженными.
До трех часов ночи мы сидели в маленьком, тесном зальце станции. В буфете нельзя было ничего получить, кроме чаю
и водки, потому что в кухне
шел ремонт. На платформе
и в багажном зальце вповалку спали наши солдаты. Пришел еще эшелон; он должен был переправляться на ледоколе вместе с нами. Эшелон был громадный, в тысячу двести человек; в нем
шли на пополнение частей запасные из Уфимской, Казанской
и Самарской губерний; были здесь русские, татары, мордвины, все больше пожилые, почти старые люди.
И солдаты, с понуренными головами, напирали.
И следом
шли,
шли все новые, — однообразные, серые, угрюмые, как будто стадо овец.
— Ах, подлецы! Чего они толкутся?.. Да
идите вы, сукины дети (так-то вас
и так-то)! Чего стали?.. Эй, ты! Куда ящик с патронами несешь? Сюда с патронами!
И они
шли,
шли, лица сменялись,
и на всех была та же ушедшая в себя, как будто застывшая под холодным ветром, дума.
— Ну,
и Сибирь ваша проклятая! — в негодовании говорили солдаты. — Глаза мне завяжи, я с завязанными глазами пешком домой бы
пошел!
Подали наш поезд. В вагоне было морозно, зуб не попадал на зуб, руки
и ноги обратились в настоящие ледяшки. К коменданту
пошел сам главный врач требовать, чтобы протопили вагон. Это тоже оказалось никак невозможно:
и вагоны полагается топить только с 1-го октября.
— Что ж,
пошлите на высочайшее имя! — любезно усмехнулся комендант
и повернул спину.
Вечером на небольшой станции опять скопилось много эшелонов. Я ходил по платформе. В голове стояли рассказы встречных раненых, оживали
и одевались плотью кровавые ужасы, творившиеся там. Было темно, по небу
шли высокие тучи, порывами дул сильный, сухой ветер. Огромные сосны на откосе глухо шумели под ветром, их стволы поскрипывали.
Вы спите, милые герои,
Друзья, под бурею ревущей,
Вас завтра глас разбудит мой,
На
славу и на смерть зовущий…
Шел я назад, —
и опять, как медленные волны, вздымались протяжные, мрачно-величественные звуки «Ермака». Пришел встречный товарный поезд, остановился. Эшелон с певцами двинулся. Гулко отдаваясь в промежутке между поездами, песня звучала могуче
и сильно как гимн.
На одном разъезде наш поезд стоял очень долго. Невдалеке виднелось бурятское кочевье. Мы
пошли его посмотреть. Нас с любопытством обступили косоглазые люди с плоскими, коричневыми лицами. По земле ползали голые, бронзовые ребята, женщины в хитрых прическах курили длинные чубуки. У юрт была привязана к колышку грязно-белая овца с небольшим курдюком. Главный врач сторговал эту овцу у бурятов
и велел им сейчас же ее зарезать.
В Маньчжурии нам дали новый маршрут,
и теперь мы ехали точно по этому маршруту; поезд стоял на станциях положенное число минут
и шел дальше. Мы уже совсем отвыкли от такой аккуратной езды.
И почти везде в дороге коменданты поступали точно так же, как в Харбине. Решительнейшим
и точнейшим образом они определяли самый короткий срок до отхода поезда, а мы после этого срока стояли на месте десятками часов
и сутками. Как будто, за невозможностью проявить хоть какой-нибудь порядок на деле, им нравилось ослеплять проезжих строгою, несомневающеюся в себе сказкою о том, что все
идет, как нужно.
Шли слухи, что готовится новый бой. В Харбине стоял тяжелый, чадный разгул; шампанское лилось реками, кокотки делали великолепные дела. Процент выбывавших в бою офицеров был так велик, что каждый ждал почти верной смерти.
И в дико-пиршественном размахе они прощались с жизнью.
Кругом тянулись тщательно обработанные поля с каоляном
и чумизою.
Шла жатва. Везде виднелись синие фигуры работающих китайцев. У деревень на перекрестках дорог серели кумирни-часовенки, издали похожие на ульи.
— А черти бы их всех взяли! — сердито выругался главный врач. —
Пойдем назад к вокзалу
и станем там биваком. Что нам, всю ночь здесь в поле мерзнуть?
Ночь мы промерзли в палатках. Дул сильный ветер, из-под полотнищ несло холодом
и пылью. Утром напились чаю
и пошли к баракам.
В приемную прибывали все новые партии больных. Солдаты были изможденные, оборванные, во вшах; некоторые заявляли, что не ели несколько дней.
Шла непрерывная толчея, некогда
и негде было присесть.
Генерал
шел дальше, сопровождаемый врачами,
и гневные, бестолково-распекающие речи сыпались непрерывно.
Мимо окон суетливо промелькнуло генеральское пальто с красными отворотами. Я высунулся из окна: к соседнему бараку взволнованно
шел медицинский инспектор Горбацевич. Селюков стоял у крыльца
и растерянно оглядывался.
А вокруг барака
и в бараке все
шла усиленная чистка. Мерзко было в душе. Вышел я наружу,
пошел в поле. Вдали серел наш барак, — чистенький, принарядившийся, с развевающимися флагами; а внутри — дрожащие под сквозняком больные, загаженные, пропитанные заразою матрацы… Скверная, нарумяненная мещанка в нарядном платье
и в грязном, вонючем белье.
Другая работала в одном из тыловых госпиталей
и перевелась к нам, узнав, что мы
идем на передовые позиции.
Когда она
шла, серая юбка некрасиво
и чуждо трепалась вокруг ее сильных, широко шагающих ног.
Из штаба нашего корпуса пришел приказ: обоим госпиталям немедленно свернуться
и завтра утром
идти в деревню Сахотаза, где ждать дальнейших приказаний. А как же быть с больными, на кого их бросить? На смену нам должны были прийти госпитали другой дивизии нашего корпуса, но поезд наместника остановил на железной дороге все движение,
и было неизвестно, когда они придут. А нам приказано завтра уходить!
Из Мукдена мы выступили рано утром походным порядком. Вечером
шел дождь, дороги блестели легкою, скользкою грязью, солнце светило сквозь прозрачно-мутное небо. Была теплынь
и тишина. Далеко на юге глухо
и непрерывно перекатывался гром пушек.