Неточные совпадения
А успехи японцев шли за успехами.
Один за другим выбывали из строя наши броненосцы, в Корее японцы продвигались
все дальше. Уехали
на Дальний Восток Макаров и Куропаткин, увозя с собою горы поднесенных икон. Куропаткин сказал свое знаменитое: «терпение, терпение и терпение»… В конце марта погиб с «Петропавловском» слепо-храбрый Макаров, ловко пойманный
на удочку адмиралом Того. Японцы перешли через реку Ялу. Как гром, прокатилось известие об их высадке в Бицзыво. Порт-Артур был отрезан.
По
всему городу стояли плач и стоны. Здесь и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У
одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою от волнения и горя сделался паралич сердца, и она тут же умерла; муж поглядел
на труп,
на ребят, пошел в сарай и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал и кричал в присутствии...
Потом он захватит руками носок сапога и продолжает плясать
на одной ноге, тело
все так же извивается, и странно, — как он, насквозь пьяный, удерживается
на одной ноге?
Мы «перевалили через Урал». Кругом пошли степи. Эшелоны медленно ползли
один за другим, стоянки
на станциях были бесконечны. За сутки мы проезжали
всего полтораста — двести верст.
Сотни верст за сотнями. Местность ровная, как стол, мелкие перелески, кустарник. Пашен почти не видно,
одни луга. Зеленеют выкошенные поляны, темнеют копны и небольшие стожки. Но больше лугов нескошенных; рыжая, высохшая
на корню трава клонится под ветром и шуршит семенами в сухих семенных коробочках.
Один перегон в нашем эшелоне ехал местный крестьянский начальник, он рассказывал: рабочих рук нет,
всех взрослых мужчин, включая ополченцев, угнали
на войну; луга гибнут, пашни не обработаны.
Или под Дашичао: солдаты три дня голодали, от интендантства
на все запросы был
один ответ: «Нет ничего!» А при отступлении раскрывают магазины и каждому солдату дают нести по ящику с консервами, сахаром, чаем!
Говорит мне: «Возьмите с собою
всего одну смену белья, вы едете только
на четыре,
на пять дней».
Пришли два врача из султановского госпиталя.
Один был оконфужен и зол, другой посмеивался. Оказывается, и там инспектор распек
всех, и там пригрозил дежурному врачу арестом. Дежурный стал ему рапортовать: «Имею честь сообщить вашему превосходительству…» — Что?! Какое вы мне имеете право сообщать? Вы мне должны рапортовать, а не «сообщать»! Я вас
на неделю под арест!
«Прикомандированные» врачи, которые при нас без дела толклись в бараках, теперь
все были разосланы Горбацевичем по полкам; они уехали в
одних шведских куртках, без шинелей: Горбацевич так и не позволил им съездить в Харбин за их вещами.
Всю громадную работу в обоих мукденских бараках делали теперь восемь штатных ординаторов. Они бессменно работали день и ночь, еле стоя
на ногах. А раненых
все подносили и подвозили.
Нарушая прямые приказы начальства, врачи мукденских бараков
на свой риск отделили часть барака под полостных раненых и не эвакуировали их. Результат получился поразительный:
все они, двадцать четыре человека, выздоровели, только
один получил ограниченный перитонит,
один — гнойный плеврит, и оба поправились.
У нас расхворалась
одна из штатных сестер, за нею следом — сверхштатная, жена офицера. В султановском госпитале заболела красавица Вера Николаевна. У
всех трех оказался брюшной тиф; они захватили его в Мукдене, ухаживая за больными. Заболевших сестер эвакуировали
на санитарном поезде в Харбин…
Так… дело начинало выясняться. Мы обошли
всю деревню. После долгих поисков помощник смотрителя нашел
на одном дворе, рядом с султановскими фанзами, две убогих, тесных и грязных лачуги. Больше поместиться было негде. Солдаты располагались биваком
на огородах, наши денщики чистили и выметали лачуги, заклеивали бумагою прорванные окна.
Армия
все время стояла
на одном месте. Казалось бы, для чего было двигать постоянно вдоль фронта бесчисленные полевые госпитали вслед за их частями? Что мешало расставить их неподвижно в нужных местах? Разве было не
все равно, попадет ли больной солдат единой русской армии в госпиталь своей или чужой дивизии? Между тем, стоя
на месте, госпиталь мог бы устроить многочисленные, просторные и теплые помещения для больных, с изоляционными палатами для заразных, с банями, с удобной кухней.
Но больные
все прибывали, места не хватало. Волей-неволей пришлось отправить десяток самых тяжелых в наш госпиталь. Отправили их без диагноза. У дверей госпиталя, выходя из повозки,
один из больных упал в обморок
на глазах бывшего у нас корпусного врача. Корпусный врач осмотрел привезенных, всполошился, покатил в полк, — и околоток, наконец, очистился от тифозных.
— Мне что! Только бы не повесили, а
на остальное наплевать! Ведь
все мы ехали сюда исключительно затем, чтоб получать неприятности. Ну, а
одною больше или меньше, — не
все равно?
Дело не оставляло никаких сомнений: Султанову нужен Владимир с мечами, Новицкой и Зинаиде Аркадьевне нужны медали
на георгиевских лентах. Если командировать
одного Султанова с обеими девицами, то это слишком бы бросилось
всем в глаза. И вот «
на позиции» было двинуто по половине наличного врачебного состава обоих госпиталей.
Часу в девятом раздался
один ружейный выстрел, другой, — и вскоре
на наших позициях затрещал бешеный пачечный огонь. Тяжело загрохотали пушки.
Все примолкли. Творилось что-то жуткое. Ружейная стрельба распространялась
все шире, бухали пушки, и снаряды с завыванием уносились вдаль.
А рядом с подобными господами в госпиталь прибывали из строя такие давнишние, застарелые калеки, что мы разводили руками. Прибыл
один подполковник, только месяц назад присланный из России «
на пополнение»; глухой
на одно ухо, с сильнейшею одышкою, с застарелым ревматизмом, во рту
всего пять зубов… Было удивительно смотреть
на этого строевого офицера-развалину и вспоминать здоровенных молодцов, сидевших в тылу
на должностях комендантов и смотрителей.
Поднялась суета. Спешно запрягались повозки. Расталкивали только что заснувших раненых, снимали с них госпитальное белье, облекали в прежнюю рвань, напяливали полушубки. В смертельной усталости раненые сидели
на койках, качались и, сидя, засыпали.
Одну бы ночь,
одну бы только ночь отдыха, — и как бы она подкрепила их силы, как бы стоила
всех лекарств и даже перевязок!
Оказывается, и вчерашнего приказания эвакуировать раненых они тоже не исполнили, а
всю ночь оперировали. У
одного солдата, раненного в голову, осколок височной кости повернулся ребром и врезался в мозг; больной рвался, бился, сломал под собою носилки. Ему сделали трепанацию, вынули осколок, — больной сразу успокоился; может быть, был спасен. Если бы он попал к нам, его с врезавшимся в мозг осколком повезли бы в тряской повозке
на Фушунскую ветку, кость врезывалась бы в мозг
все глубже…
— Опять велено назад повернуть! — обратился он к нам, незнакомым, и в бешенстве разводил руками. — Поверите ли, с утра
все время только и делаем, что мотаемся с
одного конца
на другой; то к Мукдену пошлют, то поворачивают назад!..
Я выскакал
на тот берег. За речкою,
один среди брошенных орудий, неподвижно
все сидел
на своей лошади худой артиллерийский капитан. У него что-то было в руке, он поднял руку, близко от головы сверкнул огонек, и капитан мешком повалился
на землю с вдруг рванувшейся лошади.
Я слушал, и вдруг мне вспомнился
один эпизод из итальянского похода Бонапарта. Он осаждал Мантую. Ей
на выручку двинулась из Тироля огромная австрийская армия. Тогда Бонапарт бросил под Мантуей свои тяжелые осадные орудия, около двухсот пушек, ринулся навстречу австрийцам и разбил их наголову… Хотелось смеяться при
одной мысли, — кто бы у нас посмел бросить двести осадных орудий!
Всю бы армию погубили, а уж пушки бы постарались спасти.
Местность делалась
все выше, вокруг теснились тяжелые сопки. Стало холодно, ветер поднимал тучи пыли. Обозы по-прежнему ссорились и старались перерезать
один другой у узких мест дороги. Дисциплина
на глазах падала.
— А позвольте, ваше превосходительство, узнать, где вы были во время боя? — крикнул худой, загорелый капитан с блестящими глазами. — Я пять месяцев пробыл
на позициях и не видел ни
одного генерала. Где вы были при отступлении?
Все красные штаны попрятались, как клопы в щели, мы пробивались
одни! Каждый пробивался, как знал, а вы удирали!.. А теперь, назади,
все повылезли из щелей!
Все хотят командовать!
У
всех на устах было
одно слово — «Седан».
Пришли мы в Гунчжулин. Он тоже
весь был переполнен войсками. Помощник смотрителя Брук с частью обоза стоял здесь уже дней пять. Главный врач отправил его сюда с лишним имуществом с разъезда,
на который мы были назначены генералом Четыркиным. Брук рассказывал: приехав, он обратился в местное интендантство за ячменем. Лошади уже с неделю ели
одну солому. В интендантстве его спросили...
Кругом ни намека
на присутствие русских войск, ни
одного солдата, ни
одного казака. Только китайцы. Проехали мимо другие госпитали, отправленные вместе с нами.
Все недоумевали,
все ругали Четыркина.
Мы простояли день, другой.
На имя главного врача
одного из госпиталей пришел новый приказ Четыркина, —
всем госпиталям развернуться, и такому-то госпиталю принимать тяжело-раненых, такому-то — заразных больных и т. д. Нашему госпиталю предписывалось принимать «легко-больных и легко-раненых, до излечения».
Все хохотали. Конечно, ни
один из госпиталей не развернулся, потому что принимать было некого.
Как-то встретил я
одного артиллерийского офицера-неудачника, не получившего за
всю войну ни
одной награды. Он острил: «Пошлю свою карточку в «Новое Время»: офицер, не получивший
на театре войны ни
одной награды». И это действительно было такою редкостью, что карточка вполне заслуживала помещения в газете.
Я нисколько не сомневаюсь, что
все эти лица «отлично-усердно» несли свою легкую службу в поезде главнокомандующего, стоявшем целыми неделями
на одном месте.
Нас передвинули верст
на пять еще к северу, в деревню Тай-пинь-шань. Мы стали за полверсты от Мандаринской дороги, в просторной усадьбе, обнесенной глиняными стенами с бойницами и башнями. Богатые усадьбы
все здесь укреплены
на случай нападения хунхузов. Хозяина не было: он со своею семьею уехал в Маймакай. В этой же усадьбе стоял обоз
одного пехотного полка.
Телеграммы шли
все самые противоречивые:
одна — за мир, другая — за войну. Окончательное заседание постоянно отсрочивалось. Вдруг приносилась весть: «Мир заключен!» Оказывалось, неправда. Наконец, полетели черные, зловещие телеграммы: Витте не соглашается ни
на какие уступки, ему уже взято место
на пароходе, консультант профессор Мартенс упаковывает свои чемоданы… Прошел слух, что командующие армиями съехались к Линевичу
на военный совет, что
на днях готовится наступление.
— Спешат
все дополучить награды, которых не успели получить. Как только мир будет ратификован, — конец: командующие армиями теряют право собственною властью давать ордена… Вы бы посмотрели, что делается, — ни
одного теперь генерала не застанешь дома,
все торчат
на передовых позициях.
Настроение солдат становилось
все грознее. Вспыхнул бунт во Владивостоке, матросы сожгли и разграбили город. Ждали бунта в Харбине. Здесь,
на позициях, солдаты держались
все более вызывающе, они задирали офицеров, намеренно шли
на столкновения. В праздники, когда
все были пьяны, чувствовалось, что довольно
одной искры, — и пойдет всеобщая, бессмысленная резня. Ощущение было жуткое.
Однажды я встретил
на дороге шедшую под конвоем большую толпу обезоруженных солдат.
Все были пьяны и грозны, осыпали ругательствами встречных офицеров. Конвойные, видимо, вполне разделяли настроение своих пленников и нисколько им не препятствовали. Солдаты были из расформированного отряда Мищенка и направлялись в
один из наших полков.
На разъезде они стали буйствовать, разнесли лавки и перепились. Против них была вызвана рота солдат.
Проехали мы Кругобайкальскую дорогу.
На Мамаевом разъезде, когда наш поезд обгонял воинский эшелон, из солдатской теплушки с силою полетел в наш вагон большой камень; оба оконные стекла разлетелись вдребезги,
одному офицеру ушибло колено.
Всю ночь мы мерзли.
Все толпою хлынули в вагон записываться. В узком коридорчике шла давка, выход был
один, тот, кто записался, протискивался к выходу, с трудом продираясь сквозь напиравшие навстречу тела. Дело происходило 18-го декабря. Первых человек пять комендант записал
на 20-е, человек по десять
на 21-е и 22-е.
На 23-е никого не записал. Я с товарищами попал
на 24-е, — почти через неделю!
В дороге мы хорошо сошлись с
одним капитаном, Николаем Николаевичем Т., и двумя прапорщиками запаса. Шанцер, Гречихин, я и они трое, — мы решили не ждать и ехать дальше хоть в теплушках. Нам сказали, что солдатские вагоны поезда, с которым мы сюда приехали, идут дальше, до Челябинска. В лабиринте запасных путей мы отыскали в темноте наш поезд. Забрались в теплушку, где было
всего пять солдат, познакомились с ними и устроились
на нарах. Была уже поздняя ночь, мы сейчас же залегли спать.
И во
всех эшелонах делалось так же.
Один машинист, под угрозою смерти от пьяных солдат, был принужден выехать со станции без жезла,
на верное столкновение со встречным поездом, должен был гнать поезд во
всю мочь. И столкновение произошло. Ряд теплушек разбился вдребезги, десятки солдат были перебиты и перекалечены.