Неточные совпадения
И солдаты, с понуренными
головами, напирали. И следом шли, шли
все новые, — однообразные, серые, угрюмые, как будто стадо овец.
Но
все понимали, что этого сделать невозможно: в соседнем госпитале был доктор Султанов, была сестра Новицкая; с ними наш корпусный командир вовсе не желал расставаться; пусть уж лучше больная «святая скотинка» поваляется сутки на
голых досках, не пивши, без врачебной помощи.
Утром пришло распоряжение, —
всех раненых немедленно эвакуировать на санитарные поезда. Для чего это? Мы недоумевали. Немало было раненных в живот, в
голову, для них самое важное, самое необходимое — покой. Пришлось их поднимать, нагружать на тряские двуколки, везти полторы версты до станции, там опять разгружать, переносить на санитарный поезд…
Поехали, конечно, Новицкая и Зинаида Аркадьевна, — почему же Султанов не взял двух других сестер? Но никому и в
голову не пришло спрашивать,
все понимали, что, если было сюда ехать, то именно Новицкой и Зинаиде Аркадьевне… А был дан совершенно определенный приказ приехать с сестрами.
А в вагоне становилось
все холоднее. Начинала болеть
голова, мороз пробирался в самую сердцевину костей. Блестяще-пушистый иней белел на стенах. Никто уж не ругался,
все свирепо молчали, сидели на деревянных нарах и кутались в полушубки.
Я велел принести таз теплой воды и мыла. Глаза японца радостно заблестели. Он стал мыться. Боже мой, как он мылся! С блаженством, с вдохновением… Он вымыл
голову, шею, туловище; разулся и стал мыть ноги. Капли сверкали на крепком, бронзовом теле, тело сверкало и молодело от охватывавшей его чистоты.
Всех кругом захватило это умывание. Палатный служитель сбегал к баку и принес еще воды.
— Я ему говорю: «не выглядывай без дела», а он глянул… Товарищу моему
голову расколола, татарчика
всего в клочья разорвала, а меня вот только чуть помяла…
Оказывается, и вчерашнего приказания эвакуировать раненых они тоже не исполнили, а
всю ночь оперировали. У одного солдата, раненного в
голову, осколок височной кости повернулся ребром и врезался в мозг; больной рвался, бился, сломал под собою носилки. Ему сделали трепанацию, вынули осколок, — больной сразу успокоился; может быть, был спасен. Если бы он попал к нам, его с врезавшимся в мозг осколком повезли бы в тряской повозке на Фушунскую ветку, кость врезывалась бы в мозг
все глубже…
Мы шли, шли… Никто из встречных не знал, где деревня Палинпу. На нашей карте ее тоже не было. Ломалась фура, мы останавливались, стояли, потом двигались дальше. Останавливались над провалившимся мостом, искали в темноте проезда по льду и двигались опять.
Все больше охватывала усталость, кружилась
голова. Светлела в темноте ровно-серая дорога, слева непрерывно тянулась высокая городская стена, за нею мелькали вершины деревьев, гребни изогнутых крыш, — тихие, таинственно чуждые в своей, особой от нас жизни.
Но те мчались, опрокидывая повозки. Над крутившимися обозами пронесся отчаянный крик и вдруг оборвался: дышло зарядного ящика на
всем скаку ударило в
голову солдата, поддерживавшего на косогоре свою повозку, он с расколотым черепом повалился под колеса. Парк промчался дальше.
— У нас кабель, а вот у капитана
все понтоны попали в гости к японцам. Понтонному батальону приказали идти в прикрытие на Хуньхе, как пехоте. Отступают они, — а понтоны
все вот они! «Чего вы не уехали?» — «Да нам не было приказу». Так и бросили понтоны, еле успели увести лошадей!.. То есть такая бестолочь!.. Вот едут.
Все без
голов, ей-богу! Это вам только так кажется, что с
головами.
Головы все назади потеряны.
Я выскакал на тот берег. За речкою, один среди брошенных орудий, неподвижно
все сидел на своей лошади худой артиллерийский капитан. У него что-то было в руке, он поднял руку, близко от
головы сверкнул огонек, и капитан мешком повалился на землю с вдруг рванувшейся лошади.
То же самое тайною, невысказываемою мыслью сидело в
головах солдат. Когда улеглась паника от обстрела переправы, откуда-то донеслось дружное, радостное «ура!». Оказалось, саперы под огнем навели обрушившийся мост, вывезли брошенные орудия, и командир благодарил их. А по толпам отступавших пронесся радостно-ожидающий трепет, и
все жадно спрашивали друг друга...
Но отчего же так ужасны, так непроездны были дороги? В течение
всей войны мы отступали; ведь можно же было, — ну, хоть с маленькою вероятностью, — предположить, что опять придется отступать. В том-то и было проклятие: самым верным средством против отступления у нас признавалось одно — упорно заявлять, что отступления не будет, упорно действовать так, чтобы никому не могла прийти в
голову даже мысль, будто возможно отступление.
Разыграйся бой
всего на одну неделю позже, — и по льду уж нельзя было бы перейти, и
всю нашу армию японцы взяли бы
голыми руками.
Охватывала смертная усталость.
Голова кружилась, туловище еле держалось в седле. Хотелось пить, но
все колодцы по дороге были вычерпаны. Конца пути не было. Иногда казалось: еще одна минута, и свалишься с лошади. А тогда конец. Это было вполне ясно. Никому до тебя не будет дела, каждый думал о себе сам.
Четыре солдата бежали свиньям наперерез. Один присел, выстрелил с колена — мимо. Пуля, ноя, пронеслась над нашими
головами. Солдаты, как маленькие ребята,
все забыли, увлекшись охотою. Мелькали огоньки выстрелов, свистели пули…
Все лицо и
голова солдата были в красных полосах и кровоподтеках. Солдат был чрезвычайно дельный, честный и дисциплинированный. Мера терпения смотрителя переполнилась. Он возмутился и подал на графа рапорт с изложением
всех обстоятельств. Заварилась новая каша, было назначено расследование. Граф смеялся в глаза смотрителю и говорил...
Утром, когда солдат проспался, его перевели назад в теплушку. Но он тотчас же напился снова. А после обеда старший по вагону пришел доложить, что этот самый солдат на полном ходу поезда открыл дверь теплушки и
голый выскочил наружу. Было 32° мороза; если и не разбился, то
все равно замерзнет.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во
всю голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я его запомню, — наружность, с которою он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.
Неточные совпадения
Он был любим… по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто
всё предвидит, // Чья не кружится
голова, // Кто
все движенья,
все слова // В их переводе ненавидит, // Чье сердце опыт остудил // И забываться запретил!
К ней дамы подвигались ближе; // Старушки улыбались ей; // Мужчины кланялися ниже, // Ловили взор ее очей; // Девицы проходили тише // Пред ней по зале; и
всех выше // И нос и плечи подымал // Вошедший с нею генерал. // Никто б не мог ее прекрасной // Назвать; но с
головы до ног // Никто бы в ней найти не мог // Того, что модой самовластной // В высоком лондонском кругу // Зовется vulgar. (Не могу…
Мое! — сказал Евгений грозно, // И шайка
вся сокрылась вдруг; // Осталася во тьме морозной // Младая дева с ним сам-друг; // Онегин тихо увлекает // Татьяну в угол и слагает // Ее на шаткую скамью // И клонит
голову свою // К ней на плечо; вдруг Ольга входит, // За нею Ленский; свет блеснул, // Онегин руку замахнул, // И дико он очами бродит, // И незваных гостей бранит; // Татьяна чуть жива лежит.
«Я влюблена», — шептала снова // Старушке с горестью она. // «Сердечный друг, ты нездорова». — // «Оставь меня: я влюблена». // И между тем луна сияла // И томным светом озаряла // Татьяны бледные красы, // И распущенные власы, // И капли слез, и на скамейке // Пред героиней молодой, // С платком на
голове седой, // Старушку в длинной телогрейке: // И
всё дремало в тишине // При вдохновительной луне.
Прошла любовь, явилась муза, // И прояснился темный ум. // Свободен, вновь ищу союза // Волшебных звуков, чувств и дум; // Пишу, и сердце не тоскует, // Перо, забывшись, не рисует // Близ неоконченных стихов // Ни женских ножек, ни
голов; // Погасший пепел уж не вспыхнет, // Я
всё грущу; но слез уж нет, // И скоро, скоро бури след // В душе моей совсем утихнет: // Тогда-то я начну писать // Поэму песен в двадцать пять.