Неточные совпадения
Они покраснеют от стыда, если не сумеют ответить, в
каком веке жил Людовик XIV, но легко сознаются в незнании того, что
такое угар и отчего светится в темноте фосфор.
Метод этот
так обаятельно действовал на ум потому, что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта
как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает и несет с собою природа».
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят,
как плети, больной ими не может двинуть, он мочится и ходит под себя; беспомощный,
как грудной ребенок, он лежит
так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только, что медицина необходима, и иначе учиться нельзя, но я знаю также, что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении той больной у сифилидолога, то я сказал бы, что мне нет дела до медицинской школы и что нельзя
так топтать личность человека только потому, что он беден.
Хирург заметно волновался: он нервно крутил усы и притворно скучающим взглядом блуждал по рядам студентов; когда профессор-патолог отпускал какую-нибудь шуточку, он спешил предупредительно улыбнуться; вообще в его отношении к патологу было что-то заискивающее,
как у школьника перед экзаменатором. Я смотрел на него, и мне странно было подумать, — неужели это тот самый грозный NN., который
таким величественным олимпийцем глядит в своей клинике?
«Перитонит был вызван поранением кишечника;
такое поранение трудно заметить; несчастные случайности бывают у лучших хирургов…»
Как все это просто!
Я испытывал
такое ощущение,
как будто попал в школу к авгурам. Мы — те же будущие авгуры, нас стесняться нечего, и вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки и ее резким отличием от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
В руководствах я встречал описание болезней, которые оканчивались замечанием: «диагноз этой болезни возможен лишь на секционном столе»,
как будто
такой своевременный диагноз кому-нибудь нужен!
Какой в
таком случае смысл в самом диагнозе?
Как этот диагноз ни будь тонок, все-таки по существу дела он сводится лишь к мольеровскому: «Они вам скажут по-латыни, что ваша дочь больна».
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели,
как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще,
как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Каким образом из всего только что описанного мог я сделать
такое резкое и решительное заключение?
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению, я ждал от нее всего; увидев, что всего медицина делать не может, я заключил, что она не может делать ничего; теперь я видел,
как много все-таки может она, и это «многое» преисполняло меня доверием и уважением к науке, которую я
так еще недавно презирал до глубины души.
Голосовая вибрация грудной клетки на больной стороне оказывается ослабленною; это обстоятельство с
такою же верностью,
как если бы я видел все собственными глазами, говорит мне, что выпот находится не в легких, а в полости плевры.
Какая громадная, многовековая подготовительная работа была нужна для того, чтобы выработать
такие на вид простые приемы исследования, сколько для этого требовалось наблюдательности, гения, труда и знания!
До сих пор она в
такой же степени неизлечима,
как рак».
Выпускные экзамены кончились. Нас пригласили в актовую залу, мы подписали врачебную клятву и получили дипломы. В дипломах этих, украшенных государственным гербом и большой университетской печатью, удостоверялось, что мы с успехом сдали все испытания,
как теоретические,
так и практические, и что медицинский факультет признал нас достойными степени лекаря «со всеми правами и преимуществами, сопряженными по закону с этим званием».
Я вспомнил, что даже не догадался спросить ее о кашле, даже не исследовал вторично ее легких,
так я обрадовался ознобу, и
так ясно показался он мне говорящим за мой диагноз; правда, мне приходила в голову мысль, что легкие не мешало бы исследовать еще раз, но больная
так кричала при каждом движении, что я прямо не решался поднять ее, чтобы
как следует выслушать.
Я чуть дотронулся до ее живота — больная вскрикнула. Ординатор вступил с нею в разговор, стал расспрашивать,
как она провела ночь, и постепенно всю руку погрузил в ее живот,
так что больная даже не заметила.
Как мог я
так поверхностно и небрежно произвести исследование?
У больной оказался острый сочленовный ревматизм,
как раз
такая болезнь, против которой медицина имеет верное, специфическое средство в виде салициловой кислоты. Для начала практики нельзя было желать случая, более благоприятного.
— Безусловно!.. Вы хотели, чтобы салициловый натр подействовал моментально, — это невозможно.
Так быстро,
как вы желали, он не действует, но зато действует верно. Только пока, во всяком случае, продолжайте принимать его.
Как ни низко ценил я свои врачебные знания, но когда дошло до дела, мне пришлось убедиться, что я оценивал их все-таки слишком высоко.
Но что уж говорить о
таких тонкостях,
как психология больного человека.
Я говорил окружавшим: «Поставьте больному клизму, положите припарку» и боялся, чтоб меня не вздумали спросить: «А
как это нужно сделать?»
Таких «мелочей» нам не показывали: ведь это — дело фельдшеров, сиделок, а врач должен только отдать соответственное приказание.
Осмотрев больного, Иван Семенович заставил его сесть, набрал в гуттаперчевый баллон теплой воды и, введя наконечник между зубами больного, проспринцевал ему рот: вышла масса вязкой, тягучей слизи. Больной сидел, кашляя и перхая, а Иван Семенович продолжал энергично спринцевать:
как он не боялся, что больной захлебнется?.. С каждым новым спринцеванием слизь выделялась снова и снова; я был поражен, что
такое невероятное количество слизи могло уместиться во рту человека.
— Ай-ай-ай! — сказал Иван Семенович, покачав головою. —
Такому слабому! Этак недолго и убить человека!.. Да и
какое могло быть к ней показание? Просто человек без сознания глотает плохо, — понятно, во рту разная дрянь и накопилась.
Но, походив туда некоторое время, я убедился, что курсы эти немного дадут мне; дело велось там совсем
так же,
как в университете: мы опять смотрели, смотрели — и только; а смотрел я уж и без того достаточно.
Вскоре я и сам убедился,
как наивны были
такие мечты.
Одних указаний здесь мало;
как бы мой руководитель ни был опытен, но главное все-таки я должен приобрести сам; оперировать твердо и уверенно может только тот, кто имеет навык, а
как получить этот навык, если предварительно не оперировать, — хотя бы рукою нетвердою и неуверенною?
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог это сделать, но что было бы, если бы
так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но
как могу я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
Но
так,
как теперь, — успехи наши подвигаются довольно медленно, и то немногое, чего достигает один,
так трудно передать другим!
По его многолетним наблюдениям, смертность при
таком лечении с 20–30 % понижалась до 3 %, болезнь обрывалась и исчезала, «
как по мановению волшебного жезла».
Я поступил вполне добросовестно. Но у меня возник вопрос: на ком же это должно выясниться? Где-то там, за моими глазами, дело выяснится на тех же больных, и, если средство окажется хорошим… я благополучно стану применять его к своим больным,
как применяют теперь
такое ценное, незаменимое средство,
как кокаин. Но что было бы, если бы все врачи смотрели на дело
так же,
как я?
Выход оказывается вовсе не
таким простым и ясным,
как мне казалось.
И,
как всегда в
такие времена, голову поднимает эмпирия, и практика наводняется целым морем всевозможных новых средств; без конца и без перерыва предлагаются все новые и новые химические вещества — анезин, косаприн, голокаин, криофин, мидрол, фезин и тысячи других.
Вот что, напр., говорит
такой авторитетный специалист по данному предмету,
как уже упомянутый нами Нейсер: «Я, не колеблясь, заявляю, что по своим последствиям гоноррея есть болезнь несравненно более опасная (ungleich schlimmere), чем сифилис, и думаю, что в этом со мною согласятся особенно все гинекологи» [Prof. Al. Neisser.
«Обнародование этих наблюдений, — продолжает Гюббенет, — может быть, удержит людей даже с
такой скептической натурой,
как и моя, от производства дальнейших опытов, могущих повести к совершенному расстройству здоровья лиц, им подвергающихся.
Но уже и приведенные, мне кажется, с достаточною убедительностью говорят за то, что опыты эти не представляют собою чего-то исключительного и случайного; они производятся систематически, о них сообщают спокойно, не боясь суда ни общественной совести, ни своей, — сообщают
так,
как будто речь идет о кроликах или собаках.
От сотни-другой этих героев заключать о геройстве врачебного сословия вообще столь же несправедливо,
как из вышеприведенных опытов над больными делать заключение, что
так относятся к своим больным врачи вообще.
Страницы этой газеты
так и пестрят заметками редакции в
таком роде: «Опять непозволительные опыты!», «Мы решительно не понимаем,
как врачи могут позволять себе подобные опыты!», «Не ждать же, в самом деле, чтобы прокуроры взяли на себя труд разъяснить, где кончаются опыты позволительные и начинаются уже преступные!», «Не пора ли врачам сообща восстать против подобных опытов,
как бы поучительны сами по себе они ни были?»
Так же,
как при первом моем знакомстве с медициной, меня теперь опять поразило бесконечное несовершенство ее диагностики, чрезвычайная шаткость и неуверенность всех ее показаний. Только раньше я преисполнялся глубоким презрением к кому-то «им», которые создали
такую плохую науку; теперь же ее несовершенство встало передо мною естественным и неизбежным фактом, но еще более тяжелым, чем прежде, потому что он наталкивался на жизнь.
Я был однажды приглашен к одной старой девушке лет под пятьдесят, владетельнице небольшого дома на Петербургской стороне; она жила в трех маленьких, низких комнатах, уставленных киотами с лампадками, вместе со своей подругой детства,
такою же желтою и худою,
как она. Больная, на вид очень нервная и истеричная, жаловалась на сердцебиение и боли в груди; днем, часов около пяти, у нее являлось сильное стеснение дыхания и
как будто затрудненное глотание.
— Нет у вас
такого ощущения,
как будто при глотании в горле у вас появляется шар? — спросил я, имея в виду известный признак истерии — globus hystericus.
В
таких случаях меня охватывали ярость и отчаяние: да что же это за наука моя, которая оставляет меня
таким слепым и беспомощным?! Ведь я,
как преступник, не могу взглянуть теперь в глаза этой пущенной мною по миру женщине, а чем же я виноват?
Какая у меня возможность проверить ее правильность?» И всю жизнь жить и действовать под непрерывным гнетом
такой неуверенности!..
Но только я попробовал
так действовать,
как тотчас же натолкнулся на разочарование.
Первое время
такие неожиданные отзывы прямо ошеломляли меня: да чему же, наконец, верить! И я все больше убеждался, что верить я не должен ничему и ничего не должен принимать
как ученик; все заподозрить, все отвергнуть, — и затем принять обратно лишь то, в действительности чего убедился собственным опытом. Но в
таком случае, для чего же весь многовековой опыт врачебной науки,
какая ему цена?
С тех пор прошло более двух веков; медицина сделала вперед гигантский шаг, во многом она стала наукой; и все-таки
какая еще громадная область остается в ней, где и в настоящее время самыми лучшими учителями являются Сервантес, Шекспир и Толстой, никакого отношения к медицине не имеющие!
Но
таким настоящим врачом может быть только талант,
как только талант может быть настоящим поэтом, художником или музыкантом.