На следующий день больному стало хуже; он тупо смотрел на меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего это все, — от наперстянки или несмотря на нее? У больного
сердце было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка еще не успела справиться.
Неточные совпадения
У больного с вывихом плеча — порок
сердца; хлороформировать нельзя, и вывих вправляют без наркоза; фельдшера крепко вцепились в больного, он бьется и вопит от боли, а нужно внимательно следить за приемами профессора, вправляющего вывих; нужно
быть глухим к воплям оперируемого, не видеть корчащегося от боли тела, душить в себе жалость и волнение.
У нее
был порок
сердца с очень характерным предсистолическим шумом; профессор рекомендовал нам почаще выслушивать ее.
Я исследовал больную: весь живот
был при давлении болезнен, область же печени
была болезненна до того, что до нее нельзя
было дотронуться; желудок, легкие и
сердце находились в порядке, температура
была нормальна.
Перевязка
была очень болезненна, но
сердце у девочки работало слишком плохо, чтобы ее можно
было хлороформировать.
— Мне мой доктор прописал от бессонницы новое средство… Самое новое! Ты его, должно
быть, и не знаешь еще… Как его? Хло-ра-лоз… Не хлорал-гидрат, — он действует на
сердце, — а этот совершенно безвредный: усовершенствованный хлорал-гидрат.
Сердце и легкие ее при самом тщательном исследовании оказались здоровыми; ясное дело, у больной
была истерия. Я назначил соответственное лечение.
Больной
было очень плохо; она жаловалась на тянущие боли в груди и животе, лицо ее
было бело, того трудно описуемого вида, который мало-мальски привычному глазу с несомненностью говорит о быстро и неотвратимо приближающемся параличе
сердца. Я предупредил мужа, что опасность очень велика. Пробыв у больной три часа, я уехал, так как у меня
был другой трудный больной, которого
было необходимо посетить. При Стариковой я оставил опытную фельдшерицу.
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым
сердцем, мог позволить себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, — пишет он, — я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня. Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я
был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.
Он ввел меня в спальню. На широкой двуспальной кровати, согнувшись, головою к стене, неподвижно лежала молодая женщина. Я взялся за пульс, — рука
была холодна и тяжела, пульса не
было; я положил молодую женщину на спину, посмотрел глаз, выслушал
сердце… Она
была мертва. Я медленно выпрямился.
Недавно рано утром меня разбудили к больному, куда-то в один из пригородов Петербурга. Ночью я долго не мог заснуть, мною овладело странное состояние: голова
была тяжела и тупа, в глубине груди что-то нервно дрожало, и как будто все нервы тела превратились в туго натянутые струны; когда вдали раздавался свисток поезда на вокзале или трещали обои, я болезненно вздрагивал, и
сердце, словно оборвавшись, вдруг начинало быстро биться. Приняв бромистого натра, я, наконец, заснул; и вот через час меня разбудили.
Чем больше он узнавал брата, тем более замечал, что и Сергей Иванович и многие другие деятели для общего блага не
сердцем были приведены к этой любви к общему благу, но умом рассудили, что заниматься этим хорошо, и только потому занимались этим.
Неточные совпадения
Он весел
был. Чрез две недели // Назначен
был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский,
сердцем он // Для оной жизни
был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим
сердцем и умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и
сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки
сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но я, любя,
был глуп и нем.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое
сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.