Неточные совпадения
Я — обыкновеннейший средний врач, со средним умом
и средними знаниями; я сам путаюсь в противоречиях, я решительно не в силах разрешить многие из
тех тяжелых, настоятельно требующих решения вопросов, которые возникают предо мною на каждом шагу.
Единственное мое преимущество, — что я еще не успел стать человеком профессии
и что для меня еще ярки
и сильны
те впечатления, к которым со временем невольно привыкаешь.
Я буду писать о
том, что испытывал, знакомясь с медициной, чего я ждал от нее
и что она мне дала, буду писать о своих первых самостоятельных шагах на врачебном поприще
и о впечатлениях, вынесенных мною из моей практики.
Наука эта была для меня тяжелою
и неприятною повинностью, которую для чего-то необходимо было отбыть, но которая сама по себе не представляла для меня решительно никакого интереса; что мне было до
того, в каком веке написано «Слово Даниила Заточника», чей сын был Оттон Великий
и как будет страдательный залог от «persuadeo tibi» [Уверяю тебя (лат.).
Каждый день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я был поражен, узнав, что мясо,
то самое мясо, которое я ем в виде бифштекса
и котлет,
и есть
те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки, а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи
и энергии, но в душе совершенно не верил в них.
Они покраснеют от стыда, если не сумеют ответить, в каком веке жил Людовик XIV, но легко сознаются в незнании
того, что такое угар
и отчего светится в темноте фосфор.
Что касается анатомии,
то часто приходится слышать, какою тяжелою
и неприятною стороною ее изучения является необходимость препарировать трупы.
Близкие, дорогие мне люди стали в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, — в ней столько оригинального
и славного, от ее присутствия на душе становится хорошо
и светло, а между
тем все, составляющее ее, мне хорошо известно,
и ничего в ней нет особенного: на ее мозге
те же извилины, что
и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов,
и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного
и поэтического.
Две недели назад больной работал босиком на огороде
и занозил себе большой палец ноги; эта пустячная заноза вызвала
то, что я теперь видел.
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами
и влияниями,
и мы никогда не можем считать себя обеспеченными от
того, что, может быть, вот в эту самую минуту сил организма не хватило,
и наше дело проиграно.
Брюшные органы, скомканные
и придавленные беременною маткою, типически-болезненные родовые потуги, весь этот ужасный, кровавый путь, который ребенок проходит при родах, это невероятное несоответствие размеров — все здесь было чудовищно ненормально, вплоть до
тех рубцов на животе, по которым узнается хоть раз рожавшая женщина…
Это все тоже было «нормально»!..
И дело тут не в
том, что «цивилизация» сделала роды труднее: в тяжелых муках женщины рожали всегда,
и уж древний человек был поражен этой странностью
и не мог объяснить ее иначе, как проклятьем бога.
Только бы его, здоровья, — с ним ничего не страшно, никакие испытания; его потерять — значит потерять все; без него нет свободы, нет независимости, человек становится рабом окружающих людей
и обстановки; оно — высшее
и необходимейшее благо, а между
тем удержать его так трудно!
Притом, все равно ничего не достигнешь даже в
том случае, если только для этого
и жить.
Между
тем хочется жить, жить
и быть счастливым, а это невозможно…
У меня на левой руке под мышкою находилась небольшая родинка; ни с
того ни с сего она вдруг начала расти, стала болезненной; я боялся верить глазам, но она с каждым днем увеличивалась
и становилась все болезненнее; опухоль достигла величины лесного ореха.
Сомнения быть не могло: из родинки у меня развивалась саркома, —
та страшная меланосаркома, которая обыкновенно
и развивается из невинных родинок.
Но спустя некоторое время я стал замечать, что со мною творится что-то неладное: появилась общая вялость
и отвращение к труду, аппетит был плох, меня мучила постоянная жажда; я начал худеть; по телу
то там,
то здесь стали образовываться нарывы; мочеотделение было очень обильное; я исследовал мочу на сахар, — сахара не оказалось.
На эти страдания было тяжело смотреть; но вначале еще тяжелее было
то, что именно эти-то страдания
и нужно было изучать.
Мы учимся на больных; с этой целью больные
и принимаются в клиники; если кто из них не захочет показываться
и давать себя исследовать студентам,
то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между
тем так ли для больного безразличны все эти исследования
и демонстрации?
— Если вы приставите стетоскоп к груди больного, — объясняет ассистент, —
и в
то же время будете постукивать рядом ручкою молоточка по плессиметру,
то услышите ясный, металлический, так называемый «амфорический» звук… Пожалуйста, коллега! — обращается он к студенту, указывая на больного. — Ну-ка, голубчик, повернись на бок!.. Поднимись, сядь!..
И здесь, конечно, она встречает
тот же отказ: вскрыть умершего необходимо, — без этого клиническое преподавание теряет всякий смысл.
— Ребят здесь свежуете, а?! — кричал
тот с каким-то плачущим воем, судорожно топчась на месте
и тряся сжатыми кулаками. — Вы что с моей девочкой исделали?
Но покамест этого нет;
и вот больницы достигают своего
тем, что вскрывают умерших помимо согласия родственников; последние унижаются, становятся перед врачами на колени, суют им взятки, — все напрасно; из боязни вскрытия близкие нередко всеми мерами противятся помещению больного в больницу,
и он гибнет дома вследствие плохой обстановки
и неразумного ухода…
Было ли во мне какое-нибудь сладострастное чувство в
то время, когда больная обнажалась на наших глазах? Было, но очень мало: главное, что было, — это страх его. Но потом, дома, воспоминание о происшедшем приняло тонкосладострастный оттенок,
и я с тайным удовольствием думал о
том, что впереди предстоит еще много подобных случаев.
А ведь она глубоко уважала науку
и понимала, что «иначе учиться нельзя».
Та же ничего этого не понимала, она только знала, что ей нечем заплатить частному доктору
и что у нее трое детей.
Тут мне ясно, что если щепетильность эта
и бессмысленна,
то считаться с нею все-таки очень следует.
Пользуясь невозможностью бедняков лечиться на собственные средства, наша школа обращает больных в манекены для упражнений, топчет без пощады стыдливость женщины, увеличивает
и без
того немалое горе матери, подвергая жестокому «поруганию» ее умершего ребенка, но не делать этого школа не может; по доброй воле мало кто из больных согласился бы служить науке.
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только, что медицина необходима,
и иначе учиться нельзя, но я знаю также, что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении
той больной у сифилидолога,
то я сказал бы, что мне нет дела до медицинской школы
и что нельзя так топтать личность человека только потому, что он беден.
Хирург заметно волновался: он нервно крутил усы
и притворно скучающим взглядом блуждал по рядам студентов; когда профессор-патолог отпускал какую-нибудь шуточку, он спешил предупредительно улыбнуться; вообще в его отношении к патологу было что-то заискивающее, как у школьника перед экзаменатором. Я смотрел на него,
и мне странно было подумать, — неужели это
тот самый грозный NN., который таким величественным олимпийцем глядит в своей клинике?
Вскрытие кончилось. В своем эпикризе патолог заявил, что перитонит был, несомненно, вызван поранением кишечника, но что при
той массе сращений
и перемычек, которыми изобиловала опухоль, заметить такое поранение было очень нелегко,
и в столь тяжелых операциях ни один самый лучший хирург не может быть гарантирован от несчастных случайностей.
Причины этой неудачи констатируются вполне спокойно; виновник ее если
и волнуется,
то волнуется лишь вследствие самолюбия…
А между
тем никто этого противоречия как будто
и не замечал.
Я испытывал такое ощущение, как будто попал в школу к авгурам. Мы —
те же будущие авгуры, нас стесняться нечего,
и вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки
и ее резким отличием от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
Рядом с
тою парадною медициною, которая лечит
и воскрешает
и для которой я сюда поступил, передо мною все шире развертывалась другая медицина — немощная, бессильная, ошибающаяся
и лживая, берущаяся лечить болезни, которых не может определить, старательно определяющая болезни, которых заведомо не может вылечить.
Я следил за профессором, затаивая усмешку: сколько трудов кладет он на исследование,
и все это лишь для
того, чтобы в конце концов сказать нам, что больной безнадежен
и что вылечить его мы не в состоянии!
То и дело мне теперь приходилось узнавать вещи, которые все больше колебали во мне уважение
и доверие к медицине.
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании
того, что помогает»: больному назначается известное лечение,
и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого,
и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Мне кажется, основанием этому мне послужило
то очень распространенное мнение, которое бессознательно разделял
и я: «Ты — врач, значит, ты должен уметь узнать
и вылечить всякую болезнь; если же ты этого не умеешь,
то ты — шарлатан».
Я закрывал глаза на средства
и пределы науки, на
то, что она делает,
и смеялся над нею за
то, что она не делает всего.
Та же гигиеническая выставка, так много показавшая, что дает медицина, для г. фельетониста не существует: из всей выставки он видит только этот «случайно найденный полип»
и обливает за него презрением врачей
и медицину, даже не интересуясь узнать, возможно ли при жизни открыть такой полип.
После этого профессор перешел к исследованию больной: он обратил наше внимание на консистенцию опухоли, на
то, смещается ли она при дыхании больной, находится ли в связи с маткою, какое положение она занимает относительно нисходящей толстой кишки
и т. д.,
и т. д.
И в конце концов, когда, сопоставив добытые данные, профессор пришел к диагнозу: «рак-мозговик левой почки», —
то это само собою вытекло из всего предыдущего.
Какая громадная, многовековая подготовительная работа была нужна для
того, чтобы выработать такие на вид простые приемы исследования, сколько для этого требовалось наблюдательности, гения, труда
и знания!
При акушерстве с почти математической точностью изучен весь сложный механизм родов, определены все факторы, обусловливающие
тот или иной поворот младенца,
и искусственные приемы помощи строго согласуются с этим сложным естественным движением…
Явился Листер, ввел антисептику, она сменилась еще более совершенной асептикой,
и хирурги из бессильных рабов гнойного заражения стали его господами; в настоящее время, если оперированный умирает от гнойного заражения,
то в большинстве случаев виновата в этом уж не наука, а оператор.
Natura parendo vincitur — природу побеждает
тот, кто ей повинуется; будут поняты все ее законы,
и человек станет над ней неограниченным властелином.
Все это приходилось воспринимать совершенно механически: желание продумать воспринятое, остановиться на
том или другом падало под напором сыпавшихся все новых
и новых знаний;
и эти новые знания приходилось складывать в себе так же механически
и утешаться мыслью: «потом, когда у меня будет больше времени, я все это обдумаю
и приведу в порядок».
А между
тем полученные впечатления постепенно бледнели, поднявшиеся вопросы забывались
и утрачивали интерес, усвоение становилось поверхностным
и ученическим.
То, что в течение последнего курса я начинал сознавать все яснее, теперь встало предо мною во всей своей наготе: я, обладающий какими-то отрывочными, совершенно неусвоенными
и непереваренными знаниями, привыкший только смотреть
и слушать, а отнюдь не действовать, не знающий, как подступиться к больному, я — врач, к которому больные станут обращаться за помощью!