Неточные совпадения
Близкие, дорогие мне люди стали в моих глазах как-то двоиться;
эта девушка, — в ней столько оригинального и славного, от ее присутствия на душе становится хорошо и светло, а между тем все, составляющее ее, мне хорошо известно, и ничего в ней нет особенного: на ее мозге те же извилины, что и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее так же насквозь пропитаны жиром, который
делает столь неприятным препарирование женских трупов, и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного и поэтического.
Метод
этот так обаятельно действовал на ум потому, что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать, что
делает и несет с собою природа».
Это все тоже было «нормально»!.. И дело тут не в том, что «цивилизация»
сделала роды труднее: в тяжелых муках женщины рожали всегда, и уж древний человек был поражен
этой странностью и не мог объяснить ее иначе, как проклятьем бога.
— Да, тяжело! — сказала она. — Но в конце концов что же
делать? Иначе учиться нельзя, — приходится мириться с
этим.
Положим, нам неясна болезнь пациента, и нужно выждать ее выяснения, или болезнь неизлечима, а симптоматических показаний нет; «но ведь вы не можете оставить больного без лекарства», — и вот в
этих случаях и следовало назначать «безразличные» средства, для подобных назначений в медицине существует даже специальный термин — «прописать лекарство, ut aliquid fiat» (сокращенное вместо «ut aliquid fieri videatur, — чтобы больному казалось, будто для него что-то
делают»).
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению, я ждал от нее всего; увидев, что всего медицина
делать не может, я заключил, что она не может
делать ничего; теперь я видел, как много все-таки может она, и
это «многое» преисполняло меня доверием и уважением к науке, которую я так еще недавно презирал до глубины души.
Я говорил окружавшим: «Поставьте больному клизму, положите припарку» и боялся, чтоб меня не вздумали спросить: «А как
это нужно
сделать?» Таких «мелочей» нам не показывали: ведь
это — дело фельдшеров, сиделок, а врач должен только отдать соответственное приказание.
Больной прожил еще полторы недели; каждый день у него появлялись все новые и новые нарывы — в суставах, в печени, в почках… Мучился он безмерно, и единственное, что оставалось
делать,
это впрыскивать ему морфий. Я посещал больного по нескольку раз в день. При входе меня встречали страдальческие глаза ребенка на его осунувшемся, потемневшем лице; стиснув зубы, он все время слабо и протяжно стонал. Мать уже знала, что надежды нет.
Поскольку в
этом отношении дело касалось разного рода назначений, то все шло легко и просто: я
делал назначения, и, если они оказывались неразумными, старший товарищ указывал мне на
это, и я исправлял свои ошибки.
Мне особенно ярко вспоминается моя первая трахеотомия;
это воспоминание кошмаром будет стоять передо мною всю жизнь… Я много раз ассистировал при трахеотомиях товарищам, много раз сам проделал операцию на трупе. Наконец однажды мне предоставили
сделать ее на живой девочке, которой интубация перестала помогать. Один врач хлороформировал больную, другой — Стратонов, ассистировал мне, каждую минуту готовый прийти на помощь.
— Коллега, ведь
это нечего же объяснять,
это само собою понятно, — сказал он по окончании операции, — разрез нужно
делать в самой середине трахеи, а вы каким-то образом ухитрились
сделать его сбоку; и зачем вы
сделали такой большой разрез?
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог
это сделать, но что было бы, если бы так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
Опыты на животных служили бы только для спекулятивных разысканий; ветеринарная медицина, конечно, извлекала бы из
этих опытов много пользы, но медицине человеческой с ними нечего было бы
делать».
С тяжелым чувством приступаю я к
этой главе, но что
делать? Из песни слова не выкинешь.
Дальнейших опытов Вертгейм не
делал «за недостатком в соответственном материале» [Замечу, что
этот же Вертгейм два раза впрыснул себе под кожу чистые разводки гонококков, — оба раза с положительным результатом.].
Теперь мне следовало бы перейти к прививкам мягкой язвы, но на них я останавливаться не буду; во-первых, прививки
эти по своим последствиям сравнительно невинны; исследователь привьет больному язву на плечо, бедро или живот и через неделю залечит; во-вторых, прививки мягкой язвы так многочисленны, что описанию их пришлось бы посвятить несколько печатных листов; такие прививки
делали Гунтер, Рикор, Ролле, Бюзене, Надо, Кюллерье, Линдвурм, де-Лука, Маннино, В. Бек, Штраус, Гюббенет, Бэреншпрунг, Дюкре, Крефтинг, Спичка и многие, многие другие.
«Позволительно ли еще, — писал по поводу
этих опытов Шнепф [De la contagion des accidents consecutifs de la syphilis. Annales des maladies de la peau et de la syphilis, publ. par A. Cazenave. Vol. IV. 1851–52, p. 44.], — ждать более убедительных доказательств заразительности вторичных явлений сифилиса? Не нужно новых опытов на здоровых людях: опыты Уоллеса
делают их совершенно бесполезными. Дело решено, наука не хочет новых жертв; тем хуже для тех, кто закрывает глаза перед светом».
От сотни-другой
этих героев заключать о геройстве врачебного сословия вообще столь же несправедливо, как из вышеприведенных опытов над больными
делать заключение, что так относятся к своим больным врачи вообще.
И я особенно сильно чувствую всю тяжесть
этого состояния, когда с зыбкой и в то же время вязкой почвы эмпирии перехожу на твердый путь науки; я вскрываю полость живота, где очень легко может произойти гнилостное заражение брюшины; но я знаю, что
делать для избежания
этого: если я приступлю к операции с прокипяченными инструментами, с тщательно дезинфицированными руками, то заражения не должно быть.
В
эту пору сомнений и разочарований я с особенною охотою стал уходить в научные занятия. Здесь, в чистой науке, можно было работать не ощупью, можно было точно контролировать и проверять каждый свой шаг; здесь полновластно царили те строгие естественнонаучные методы, над которыми так зло насмехалась врачебная практика. И мне казалось, — лучше положить хоть один самый маленький кирпич в здание великой медицинской науки будущего, чем толочь воду в ступе,
делая то, чего не понимаешь.
А он должен ясно понять, что значит для меня потерять Наташу, он наверное должен
сделать операцию удачно, в противном случае
это будет ужасно, и ему не может быть извинения, — ни ему, ни науке: не смеет он ни в чем погрешить!..
И я стал привыкать держаться при больном самоуверенно,
делать назначения самым докторальным и безапелляционным тоном, хотя бы в душе в
это время поднимались тысячи сомнений.
Но перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с
этой силою можно
сделать многое. Но с чем невозможно было примириться, что все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, —
это то, что имеющаяся в нашем распоряжении сила на деле оказывалась совершенно призрачною.
И единственное, что мне остается, —
это прописывать Ваське железо и мышьяк и утешаться мыслью, что все-таки я «хоть что-нибудь»
делаю для него.
Если
это действительно так, то мы имеем здесь дело с громадным переворотом в самых основах медицины: вместо того чтобы спешить выгнать из него уже внедрившуюся болезнь, медицина будет
делать из человека борца, который сам сумеет справляться с грозящими ему опасностями.
По мнению Бара, двадцатому веку предстоит
сделать «великое открытие третьего пола между мужчиной и женщиной, не нуждающегося более в мужских и женских инструментах, так как
этот пол соединяет в своем мозгу (!) все способности разрозненных полов и после долгого искуса научился замещать действительное кажущимся».
И все-таки в городе я живу жизнью чистого интеллигента, работая только мозгом. Первое время я пытаюсь против
этого бороться, — упражняюсь гирями,
делаю гимнастику, совершаю пешие прогулки; но терпения хватает очень ненадолго, до того все
это бессмысленно и скучно… И если в будущем физический труд будет находить себе применение только в спорте, лаун-теннисе, гимнастике и т. п., то перед скукою такого «труда» окажутся бессильными все увещания медицины и все понимание самих людей.
Все наше воспитание направлено к тому, чтоб
сделать для нас наше тело позорным и постыдным; на целый ряд самых законных отправлений организма, предуказанных природою, мы приучены смотреть не иначе, как со стыдом; obscoenum est dicere, facere non obscoenum (говорить позорно,
делать не позорно), — характеризует
эти отправления Цицерон.
Назавтра мне пришлось употребить все усилия воли, чтобы заставить себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить
эту бессмысленную, не заслуженную мною ненависть со стороны людей, для которых я
делал все, что мог.
Этот случай в первый раз дал мне понять, что если от тебя ждут спасения близкого человека и ты
этого не
сделал, то не будет тебе прощения, как бы ты ни хотел и как бы ни старался спасти его.
По законам вестготов, врач, у которого умер больной, немедленно выдавался родственникам умершего, «чтоб они имели возможность
сделать с ним, что хотят». И в настоящее время многие и многие вздохнули бы по
этому благодетельному закону: тогда прямо и верно можно было бы достигать того, к чему теперь приходится стремиться не всегда надежными путями.
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым сердцем, мог позволить себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, — пишет он, — я так грубо ошибся при исследовании больного, что,
сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня.
Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.
Если башмачник,
делая башмаки, испортит кусочек кожи, он должен будет заплатить убытки; но здесь можно испортить человека, ничем не платясь за
это».
Если бы люди всех профессий — адвокаты, чиновники, фабриканты, помещики, торговцы —
делали для несостоятельных людей столько же, сколько в пределах своей профессии
делают врачи, то самый вопрос о бедных до некоторой степени потерял бы свою остроту. Но суть в том, что врачи должны быть бескорыстными, а остальные… остальные могут довольствоваться тем, чтоб требовать
этого бескорыстия от врачей.
— Нет-с, я не прошу, а требую, и не какого-нибудь пятачка, а по крайней мере рубля два-три. Визит врача стоит около
этого, а вы видели, что с ним
сделали за то, что он отказал мне в помощи, — и вы сами рукоплескали его осуждению. Если вы мне не дадите трех рублей, то я и вас посажу на скамью подсудимых.
А в ночь перед
этим позвали на роды в Щегловку,
делал поворот, воротился домой как раз к приему, только стакан чаю и успел выпить.
Недавно мы хоронили нашего товарища, д-ра Стратонова. Неделю перед тем он
делал в частном доме трахеотомию и, высасывая из разреза трахеи дифтеритные пленки, заразился сам; он умер молодым, сильным и энергичным, и
эта смерть была ужасна по своей быстроте и неожиданности.