Неточные совпадения
Наука эта была для меня тяжелою и неприятною повинностью, которую для чего-то необходимо было отбыть, но которая сама по
себе не представляла для меня решительно никакого интереса; что мне было до того,
в каком веке написано «Слово Даниила Заточника», чей сын был Оттон Великий и как будет страдательный залог от «persuadeo tibi» [Уверяю тебя (лат.).
Каждый день, каждая лекция несли с
собою новые для меня «открытия»: я был поражен, узнав, что мясо, то самое мясо, которое я ем
в виде бифштекса и котлет, и есть те таинственные «мускулы», которые мне представлялись
в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет
в кишки, а жидкая —
в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что
в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи и энергии, но
в душе совершенно не верил
в них.
Метод этот так обаятельно действовал на ум потому, что являлся не
в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами
собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает и несет с
собою природа».
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и вот он уже шестой год лежит у нас
в клинике: ноги его висят, как плети, больной ими не может двинуть, он мочится и ходит под
себя; беспомощный, как грудной ребенок, он лежит так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании
в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда не можем считать
себя обеспеченными от того, что, может быть, вот
в эту самую минуту сил организма не хватило, и наше дело проиграно.
Показалась головка, все тело роженицы стало судорожно сводиться
в отчаянных усилиях вытолкнуть из
себя ребенка; ребенок, наконец, вышел; он вышел с громадною кровяною опухолью на левой стороне затылка, с изуродованным, длинным черепом.
Мы учимся на больных; с этой целью больные и принимаются
в клиники; если кто из них не захочет показываться и давать
себя исследовать студентам, то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между тем так ли для больного безразличны все эти исследования и демонстрации?
Но вот больной умирает. Те же правила, которые требуют от больных, чтобы они беспрекословно давали
себя исследовать учащимся, предписывают также обязательное вскрытие всякого, умершего
в университетской больнице.
Сказать кстати, право вскрывать умерших больных присвоили
себе, помимо клиник, и вообще все больницы, — присвоили совершенно самовольно, потому что закон им такого права не дает; обязательные вскрытия производятся по закону только
в судебно-медицинских целях.
Но кому особенно приходится терпеть из-за того, что мы принуждены изучать медицину на людях, — это лечащимся
в клинике женщинам. Тяжело вспоминать, потому что приходится краснеть за
себя; но я сказал, что буду писать все.
Но дело сразу меняется, когда ставишь самого
себя в положение этих больных.
И
в конце концов, когда, сопоставив добытые данные, профессор пришел к диагнозу: «рак-мозговик левой почки», — то это само
собою вытекло из всего предыдущего.
Полученные мною
в университете знания представляли
собою хаотическую груду,
в которой я не мог ориентироваться и перед которою стоял
в полнейшей беспомощности.
Само по
себе это не представляло большой опасности:
в худшем случае железы нагноились бы и образовался бы нарыв.
Весь день я
в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни о чем не думал и только весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда
в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть
себя; дело не было бы яснее, если бы я прямо перерезал мальчику горло.
И я начинал жалеть, что бросил свою практику и приехал
в Петербург. Бильрот говорит: «Только врач, не имеющий ни капли совести, может позволить
себе самостоятельно пользоваться теми правами, которые ему дает его диплом». А кто
в этом виноват? Не мы! Сами устраивают так, что нам нет другого выхода, — пускай сами же и платятся!..
— Коллега, ведь это нечего же объяснять, это само
собою понятно, — сказал он по окончании операции, — разрез нужно делать
в самой середине трахеи, а вы каким-то образом ухитрились сделать его сбоку; и зачем вы сделали такой большой разрез?
Но нужно ли приводить еще ссылки
в доказательство истины, что, не имея опыта, нельзя стать опытным оператором? Где же тут выход? С точки зрения врача, можно еще примириться с этим: «все равно, ничего не поделаешь». Но когда я воображаю
себя пациентом, ложащимся под нож хирурга, делающего свою первую операцию, — я не могу удовлетвориться таким решением, я сознаю, что должен быть другой выход во что бы то ни стало.
Доклад Петреску о его способе, сделанный им
в Парижской медицинской академии, обратил на
себя общее внимание, — сообщенные им результаты действительно были поразительны.
Профессор Коломнин приехал домой, заперся у
себя в кабинете и застрелился…
«Я думаю, — рассказывает Спенсер Уэльс, — трудно представить
себе положение более обескураживающее, чем то,
в каком я находился.
Дальнейших опытов Вертгейм не делал «за недостатком
в соответственном материале» [Замечу, что этот же Вертгейм два раза впрыснул
себе под кожу чистые разводки гонококков, — оба раза с положительным результатом.].
Гюббенет заканчивает следующими словами: «Считаю нужным заметить, что, произведя множество неудачных опытов над больными, я был вполне убежден, что встречу ту же самую неудачу
в отношении здоровых; только на основании этого убеждения я и мог
себе позволить произвести описанные опыты».
Непонятно, почему
в таком случае проф. Гюббенет не привил сифилиса
себе? Или, может быть, это было бы слишком «дорого» даже и для человечества?
В течение двух месяцев через каждые пять дней он прививал
себе на руки мягкие язвы, через три месяца после этого он привил
себе отделение сифилитика и получил сифилис.
Страницы этой газеты так и пестрят заметками редакции
в таком роде: «Опять непозволительные опыты!», «Мы решительно не понимаем, как врачи могут позволять
себе подобные опыты!», «Не ждать же,
в самом деле, чтобы прокуроры взяли на
себя труд разъяснить, где кончаются опыты позволительные и начинаются уже преступные!», «Не пора ли врачам сообща восстать против подобных опытов, как бы поучительны сами по
себе они ни были?»
В том бесконечно сложном и непонятном процессе, который представляет
собою жизнь больного организма, переплетаются тысячи влияний, — бесчисленные способы вредоносного действия данной болезни и окружающей среды, бесчисленные способы целебного противодействия сил организма и той же окружающей среды, — и вот тысяча первым влиянием является наше средство.
«Великое учение о непрерывности, — говорит он, — не позволяет нам предположить, чтобы что-нибудь могло явиться
в природе неожиданно и без предшественников, без постепенного перехода; неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и
в менее развитом виде, тою частью мозга, которую мы имеем все основания считать у
себя самих органом сознания.
Но наука не восполняет всецело жизни человека: проходит юношеский пыл и мужская зрелость, наступает другая пора жизни и с нею потребность углубляться
в самого
себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому существу начинает щемить невольно сердце.
Вскоре мое мрачное настроение понемногу рассеялось: пока я был
в университете, мне самому ни
в чем не приходилось нести ответственности. Но когда я врачом приступил к практике, когда я на деле увидел все несовершенство нашей науки, я почувствовал
себя в положении проводника, которому нужно ночью вести людей по скользкому и обрывистому краю пропасти: они верят мне и даже не подозревают, что идут над пропастью, а я каждую минуту жду, что вот-вот кто-нибудь из них рухнет вниз.
При такой пробе у кокситиков при самом начале болезни, когда все другие признаки отсутствуют, болезнь выдает
себя легкою болью
в суставе.
Такие переломы относятся к числу так называемых самородных переломов: у мальчика, как впоследствии оказалось, была центральная костномозговая саркома; она разъела изнутри кость и уничтожила ее обычную твердость; достаточно было первого сильного движения, чтобы случился перелом; тот же самый перелом сам
собою сделался бы у больного или
в клинике, или на возвратном пути домой.
Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении болезней; перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно сложною и запутанною жизнью; многое
в этой жизни уже понято, но каждое новое открытие
в то же время раскрывает все большую чудесную ее сложность; темным и малопонятным путем развиваются
в организме многие болезни, неясны и неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать эти силы; есть другие болезни, сами по
себе более или менее понятные; но сплошь да рядом они протекают так скрыто, что все средства науки бессильны для их определения.
Люди не имеют даже самого отдаленного представления ни о жизни своего тела, ни о силах и средствах врачебной науки.
В этом — источник большинства недоразумений,
в этом — причина как слепой веры во всемогущество медицины, так и слепого неверия
в нее. А то и другое одинаково дает знать о
себе очень тяжелыми последствиями.
Люди знали бы, что каждый новый больной представляет
собою новую, неповторяющуюся болезнь, чрезвычайно сложную и запутанную, разобраться
в которой далеко не всегда может и врач со всеми его знаниями.
Многое из того, что мною рассказано
в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих
в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю
в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не знает. И могу ли я не верить, когда то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами
себя те, кто отрицает ее?
Больной жаловался на сильное слюнотечение, десны покраснели и распухли, изо рта несло отвратительным запахом; это была типическая картина легкого отравления ртутью, вызванного назначенным мною каломелем: обвинить
себя я ни
в чем не мог, — я принял решительно все предупредительные меры.
Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою; я назначаю им мази, пелоты и порошки — и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления — это то, чтобы прачка не мочила
себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они
в ответ вздыхают, благодарят за мази и порошки и объясняют, что дела своего бросить не могут, потому что им нужно есть.
В такие минуты меня охватывает стыд за
себя и за ту науку, которой я служу, за ту мелкость и убогость, с какою она осуждена проявлять
себя в жизни.
В деревне ко мне однажды обратился за помощью мужик с одышкою. Все левое легкое у него оказалось сплошь пораженным крупозным воспалением. Я изумился, как мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно по приходе домой лег и не вставал.
Но вот я представляю
себе, что общественные условия
в корне изменились. Каждый человек имеет возможность исполнять все предписания гигиены, каждому заболевшему мы
в состоянии предоставить все, что только может потребовать врачебная наука. Будет ли, по крайней мере, тогда наша работа несомненно плодотворна и свободна от противоречий?
Но ведь
в жизни-то, пожалуй, ничего
в конце концов и не существует, кроме сознающего
себя существа, и каждое из этих существ есть центр всего и вся.
В чем ставит
себе медицина идеал?
Противоестественна организация человека, отставшая от изменившихся жизненных условий, противоестественно то, что человек принужден на стороне черпать силу, источник которой он должен бы носить
в самом
себе.
Силою своего разума человек все больше сбрасывает с
себя иго внешней природы, становится все более независимым от нее и все более сильным
в борьбе с нею.
Бушмен
в течение нескольких дней способен ничего не есть; он способен, с другой стороны, находить
себе пищу там, где европеец умер бы с голоду.
Культурный человек равнодушно нацепляет
себе на нос очки, теряет мускулы и отказывается от всякой «тяжелой» пищи; но не ужасает ли и его перспектива ходить всюду с флаконом сгущенного кислорода, кутать
в комнатах руки и лицо, вставлять
в нос обонятельные пластинки и
в уши — слуховые трубки?
Носителем и залогом общественного освобождения человека является крупный город; реальные основания имеют за
собою единственно лишь мечтания о будущем
в духе Беллами.
В их бессмысленности лежит главная причина телесной дряблости интеллигента, а вовсе не
в том, что он не понимает пользы физического развития;
в этом я убеждаюсь на самом
себе.
И все-таки
в городе я живу жизнью чистого интеллигента, работая только мозгом. Первое время я пытаюсь против этого бороться, — упражняюсь гирями, делаю гимнастику, совершаю пешие прогулки; но терпения хватает очень ненадолго, до того все это бессмысленно и скучно… И если
в будущем физический труд будет находить
себе применение только
в спорте, лаун-теннисе, гимнастике и т. п., то перед скукою такого «труда» окажутся бессильными все увещания медицины и все понимание самих людей.
И вот люди
в обществе лиц другого пола подвергают
себя мукам, нередко даже опасности серьезного заболевания, но не решаются показать и вида, что им нужно сделать то, без чего, как всякий знает, человеку обойтись невозможно.