Неточные совпадения
О, он, конечно,
не мог говорить
тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он все это говорил и
тогда».
Страх смерти — это червь, непрерывно точащий душу человека. Кириллов, идя против бога, «хочет лишить себя жизни, потому что
не хочет страха смерти». «Вся свобода, — учит он, — будет
тогда, когда будет все равно, жить или
не жить… Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог».
«А что, когда бога нет? — говорит Дмитрий Карамазов. —
Тогда, если его нет, то человек — шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это… Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без бога. Ну, это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять
не могу».
Чтобы доказать себе, что он «смеет», Раскольников убивает старуху процентщицу. «Я
не человека убил, я принцип убил…
Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного… Мне надо было узнать
тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или
не смогу? Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая, или право имею?»
«Вся свобода, — учит Кириллов, — будет
тогда, когда будет все равно, жить или
не жить. Вот всему цель.
— Цель? Да
тогда никто, может, и
не захочет жить?
Раскольников мечется в своей каморке. Морщась от стыда, он вспоминает о последней встрече с Соней, о своем ощущении, что в ней теперь вся его надежда и весь исход. «Ослабел, значит, — мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он
тогда с Соней, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на душе
не прожить! А Свидригайлов?.. Свидригайлов загадка… Свидригайлов, может быть, тоже целый исход».
Нет, лучше назад, к прежним страданиям и мукам! Может быть, их было слишком мало. Еще увеличить их, еще углубить, —
не явится ли хоть
тогда возможность жизни?
Когда жизни нет и надеяться
не на что, когда душа бессильна на счастье, когда вечный мрак кругом,
тогда призрак яркой, полной жизни дается страданием.
Но перед Левиным встает, как сам он чувствует, «опасный» вопрос: «Ну, а евреи, магометане, конфуцианцы, буддисты, что же они такое?» Левин отвечает: «Вопроса о других верованиях и их отношениях к божеству я
не имею права и возможности решить». Кто же
тогда дал ему право решать вопрос о христианских верованиях, — решать, что именно моральное содержание христианства единственно дает людям силу жизни?
Он сам представился себе таким требовательным эгоистом,
тогда как, в сущности, ему для себя ничего
не было нужно…
Живая жизнь
не может быть определена никаким конкретным содержанием. В чем жизнь? В чем ее смысл? В чем цель? Ответ только один: в самой жизни. Жизнь сама по себе представляет высочайшую ценность, полную таинственной глубины. Всякое проявление живого существа может быть полно жизни, — и
тогда оно будет прекрасно, светло и самоценно; а нет жизни, — и то же явление становится темным, мертвым, и, как могильные черви, в нем начинают копошиться вопросы: зачем? для чего? какой смысл?
Тогда было это непонимание и недоумение — как люди могут
не ужасаться сами перед собою тех жестокостей, которые они делают?
«Толки и рассуждения о правах женщин, — пишет Толстой, — хотя и
не назывались еще, как теперь, вопросами, были
тогда точно такие же, как и теперь; но эти вопросы
не только
не интересовали Наташу, но она решительно
не понимала их.
Вопросы эти и
тогда, как и теперь, существовали только для тех людей, которые в браке видят одно удовольствие, получаемое супругами друг от друга, то есть одно начало брака, а
не все его значение, состоящее в семье.
Как я мог
не видеть всей гадости этого
тогда…»
Тогда он этого
не видел. И только великое несчастие — кровь и убийство — раскрыло глаза живому мертвецу, и он увидел, что он
не женским мясом тешился, а все время безумно топтал и убивал бесценную живую жизнь.
Не правда ли, как ужасно?
Не правда ли, как глубоко запустила смерть свои когти в душу Левина? Ему приходится прятать от себя шнурок, чтобы
не повеситься! Но как же возможно спрятать что-нибудь самому от себя? Возможно это только
тогда, когда спрятавший
не хочет найти; а
тогда незачем и прятать. Курильщик, когда ему захочется курить, без малейшего труда найдет табак, который он от себя спрятал. А если
не найдет, то это
не курильщик.
«Главное мучение Ивана Ильича была ложь, — та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а
не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и
тогда что-то выйдет очень хорошее.
Цели эти настолько недоступны человеку, что даже само добро, истинное добро, бывает результатом его деятельности только
тогда, когда человек
не ставит себе добро целью.
В общем, ужасов
тогда было ничуть
не больше, чем теперь или когда-либо.
«Отец мой в двадцать лет уже был
не невинным юношей, а еще до поступления на военную службу, лет шестнадцати, был соединен родителями, как думали
тогда, для его здоровья, с дворовой девушкой.
И щекотливой этой темы Толстой больше
не касается. Николай объясняется с огорченною, ревнующею кошечкою-Сонею, целует ее. Все так чисто, так светло, трогательно и «благообразно». Но мы знаем теперь: вечером заботливая мать приведет в спальню сына крепостную девушку с испуганными, неподвижными глазами, строго-настрого прикажет ей
не противиться ласкам барчука. «Мальчику нельзя без этого». И где
тогда весь тот светлый, радостно-чистый мир, в котором живет молодежь Ростовых.
Конечно, никак нельзя гарантировать, что
тогда не будет, например, ужасно скучно, зато все будет чрезвычайно благоразумно.
Тогда я вдруг перестал сердиться на людей и почти стал
не примечать их…
«Да, мне приснился
тогда этот сон, мой сон третьего ноября! Они дразнят меня теперь тем, что ведь это был только сон. Но неужели
не все равно, сон или нет, если сон этот возвестил мне истину? Ведь если раз узнал истину и увидел ее, то ведь знаешь, что она истина, и другой нет и
не может быть. Ну, и пусть сон, и пусть, но эту жизнь, которую вы так превозносите, я хотел погасить самоубийством, а сон мой, сон мой, — о, он возвестил мне новую, великую, обновленную, сильную жизнь! Слушайте»…
У них
не было храмов, но у них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с целым вселенной; у них
не было веры, зато было твердое знание, что когда восполнится их земная радость до пределов природы земной,
тогда наступит для них, и для живущих, и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с целым вселенной…
Действительно, попробуем прочесть гомеровы поэмы
не как интересный «памятник литературы», — попробуем поверить в то, во что верит Гомер, попробуем всерьез принимать то, что он рассказывает. Мы
тогда увидим: что же это был за ужас — жить и действовать в тех условиях, в каких находились гомеровы герои!
О,
не совсем так! Люты были старинные времена, люди стыдились
тогда не того, чего стыдимся мы; вкусна была для них жизнь, и язык их был чист. Но всегда человек — с тех пор, как он стал человеком, — стоял выше отъединенной от мира «радости и невинности зверя». Он чувствовал свою общность с другими людьми, с народом, с человечеством. И он знал то, чего
не знает зверь, — стыд.
Ты видишь, как приветливо над нами
Огнями звезд горят ночные небеса?
Не зеркало ль моим глазам твои глаза?
Не все ли это рвется и теснится
И в голову, и в сердце, милый друг,
И в тайне вечной движется, стремится
Невидимо и видимо вокруг?
Пусть этим всем исполнится твой дух,
И если ощутишь ты в чувстве том глубоком
Блаженство, — о!
тогда его ты назови
Как хочешь: пламенем любви,
Душою, счастьем, жизнью, богом, —
Для этого названья нет:
Все — чувство. Имя — звук и дым…
Какая для меня
тогда бесконечная радость, какое прочное, ничем
не сокрушимое счастье!
И
тогда не мягкотелый Дионис в припадке «священной болезни», а лучезарный, мускулистый Аполлон из здорово-ясных глубин души скажет жизни...