Неточные совпадения
А он, со своею хитрою улыбкою про себя, все крепче сжимал мои руки, пока
я не заплакал отчаянно. Тогда он выпустил
меня и, мигая и хитро улыбаясь,
слушал мой утихающий плач.
Когда
я был в приготовительном! классе,
я в первый раз прочел Майн-Рида, «Охотники за черепами». И каждый день за обедом в течение одной или двух недель
я подробно рассказывал папе содержание романа, — рассказывал с великим одушевлением. А папа
слушал с таким же одушевлением, с интересом расспрашивал, —
мне казалось, что и для него ничего не могло быть интереснее многотрудной охоты моих героев за скальпами. И только теперь
я понимаю, — конечно, папа хотел приучить
меня рассказывать прочитанное.
Я с одушевлением стал рассказывать о вторжении диких германских варваров в Италию, о боях с ними Мария, о том, как жены варваров, чтобы не достаться в руки победителям, убивали своих детей и закалывались сами. Учитель, задавший
мне свой вопрос с ироническим недоверием,
слушал, пораженный, и весь класс
слушал с интересом.
Я получил за свою работу пять с крестом, — у нас отметка небывалая.
Уже взрослою Маня не раз вспоминала, как больно ей было и обидно, что
я так подсек ее рассказчицкое вдохновение. Ей казалось, что описание мук героя было потрясающее, и Лиза подтверждала: да, она
слушала и содрогалась и ужасно была поражена: что
мне тут показалось смешным?
Я очень любил рассказывать, а они
слушать меня.
Дверь
мне отворила мама. Папа уже спал.
Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего дома. Мама
слушала холодно и печально, В чем дело? Видимо, в чем-то
я проштрафился. Очень
мне было знакомо это лицо мамино: это значило, что папа чем-нибудь возмущен до глубины души и с ним предстоит разговор. И мама сказала
мне, чем папа возмущен: что
я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
—
Слушайте, ребята, ведь вы
меня подведете! Перепьетесь и завтра проспите, не выйдете на работу.
Мне за вас придется отвечать.
Она читает со светящимися изнутри глазами, папа благоговейно и серьезно
слушает, облокотившись о ручку кресла
я положив на ладонь большой свой лоб.
Я стал усердно
слушать лекции, какие полагались на первом курсе: древнюю историю, логику, общее языкознание, русскую историю.
О моих впечатлениях от Петербурга, от профессоров и первых лекций
я подробно написал домой. В ответном письме папа просил
меня сообщать ему содержание лекций, которые
я буду
слушать, и писал...
Я с иронией
слушал, и
мне хотелось, чтоб этот кривляющийся горбун заметил мою ироническую улыбку. Помним! Мы хорошо помним рецензию Добролюбова На магистерскую диссертацию Ореста Миллера «О нравственной стихии в поэзии». Рецензия начиналась так...
Много он
меня расспрашивал о моих занятиях, о профессорах,
слушал с огромным интересом.
А между тем дома сестры — и «белые» и «черные» —
слушали меня с жадным вниманием, жадно обо всем расспрашивали, они знали все в подробностях: и про смешного, глупого и доброго Нарыжного-Приходько, и про блестящего Печерникова, и про всех профессоров, и про то, как Фауст потребовал от Мефистофеля, чтобы было мгновение, которому он бы мог сказать: «Остановись, ты прекрасно!»
Я с восторгом и почтением
слушал Печерникова.
— Два года мы в Риге жили. Очень
мне там нравилась немецкая опера. Ни одного представления не пропускал. Засяду в райке и
слушаю. И
я откровенно вам сознаюсь, — большие у
меня способности были к немецкой опере. Даже можно сказать, — талант. Только вот голоса нету, и немецкого языка не знаю.
Когда
слушаю ее — вы понимаете? —
я схожу с ума!
Я сел. Спросил, на каком она курсе, какие сейчас
слушает лекции. Потом заговорил о политике, о…
Я пошел его проводить. На площадке лестницы — жили мы на шестом этаже — вдруг мы нечаянно разговорились.
Я обыкновенно страшно всех стеснялся, поэтому всегда казался, должно быть, гораздо серее, чем был взаправду. А тут вино смыло обычную мою стесненность. Мы много и хорошо говорили, — о поэзии, о душевных своих переживаниях, о путях жизни. Он со смеющимся удивлением
слушал меня...
— Сашка!
Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже не смотришь на
меня… Господи! — думаю. — За что? Уж
я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением
слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого на уме, то у пьяного на языке; неужели
я, правда, так люблю этого длинного дурака? Как же
я этого раньше сам не замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что
мне сказал Шлепянов.
— Смидович! Нет, ты
послушай!.. Г-господи, да неужели же
я…
— Уж
я ему: да
я тут ни при чем, это все Смидович. За что ж ты на
меня так? Ничего
слушать не хочет, пушит во все корки.
Он был гимназический товарищ Печерникова; все время он
слушал его, пряча в губах усмешку.
Меня эта усмешка смущала и раздражала: неужели можно относиться насмешливо к тому, что говорил Печерников?
В буфете
я старался сесть поближе к месту, где он пил чай, притворялся, что читаю книгу, и с тайною враждою и завистью
слушал, как он говорил о Плещееве, Надсоне и даже самом Михайловском как о личных знакомых.
Но когда
я приезжал в Тулу, когда сестры, «белые» и «черные», обсев, жадно
слушали мои рассказы, — все, что было в Петербурге, начинало и в собственном моем представлении кипеть и сверкать, делаться красивым и завлекательным.
Папа
слушал с грустным изумлением и очень серьезно; молчал и внимательно глядел на
меня. Потом стал говорить умно и веско.
Зато с девичьей моей командой отношения становились все ближе и горячее. Тесно обсев, они жадно
слушали мои рассказы о нашем кружке, о страданиях народа, о великом, неоплатном долге, который лежит на нас перед ним, о том, что стыдно жить мирною, довольного жизнью обывателя, когда кругом так много страдании и угнетения. Читал им Надсона, —
я его много знал наизусть.
Вышел
я на площадку, говорю: „
Слушайте, сейчас контролер войдет, — извинитесь лучше!“ И он обратил ко
мне свое лохматое, застуженное лицо, закривилось оно униженной улыбкой.
А
мне противно было его
слушать.
Я сначала отнекивался, потом высказал все, что имел против него. Печерников
слушал, и лицо его становилось все радостнее. Он облегченно вздохнул.
С увлечением
слушал я на четвертом курсе лекции по истории греческого искусства. Читал профессор Адриан Викторович Прахов, — читал со страстью и блеском. Седоватый человек с холеным, барским лицом, в золотых очках. Вскоре он был переведен из Петербургского университета в Киевский, с тем чтобы принять в свое заведывание постройку знаменитого Владимирского собора.
Вечером ко
мне заходил за лекциями один студент-немец, тоже кончающий медик Он спросил, почему застрелился Стратонов?
Я рассказал. Он
слушал с недоумевающею улыбкою. Наконец спросил...
В первый же вечер
мне пришлось с ним сцепиться, Он был неумен, но спорить с ним было трудно. Враждебно глядя в глаза острыми гвоздиками глаз, он с апломбом рубил свое, совершенно не
слушая возражений. Строй мыслей был верноподданнический, главные идеалы — повиновение и скромность. О таких Салтыков сказал: «Он в солнце пожарную кишку направит, чтоб светило умереннее».
Он уже в 1891 году перешел из Дерпта в Гейдельберг, систематического курса
мне у него не довелось
слушать; студентом младшего курса
я только посетил из любопытства две-три его клинические лекции.
Я встречался с ним еще несколько раз, — в последний раз на юбилее Михайловского, и каждый раз испытывал то же очарование,
слушая, как он громил марксистов, и глядя в его чудесные, суровые, ненавидящие глаза.
—
Я чувствую, что бледнею, — рассказывал Андреев. — Однако сдержался. Спрашиваю: «Вы куда едете, товарищи?» Они угрюмо смотрят в сторону: «Мы вам не товарищи».
Меня взорвало. «
Послушайте! Знакомы вы хоть сколько-нибудь с современной русской литературой?» — «Ну, знакомы». — «Слыхали про Леонида Андреева?» — «Конечно». — «Это
я». — «Мы вам не верим». Тогда
я достал свой паспорт и показал им. Полная перемена, овации, и пароход отошел с кликами: «Да здравствует Леонид Андреев!»
Неточные совпадения
Он
слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо
мне мешать // Его минутному блаженству; // И без
меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Но
я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за
мной. // Как часто ласковая муза //
Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со
мной скакала на коне! // Как часто по брегам Тавриды // Она
меня во мгле ночной // Водила
слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу миров.
Здесь с ним обедывал зимою // Покойный Ленский, наш сосед. // Сюда пожалуйте, за
мною. // Вот это барский кабинет; // Здесь почивал он, кофей кушал, // Приказчика доклады
слушал // И книжку поутру читал… // И старый барин здесь живал; // Со
мной, бывало, в воскресенье, // Здесь под окном, надев очки, // Играть изволил в дурачки. // Дай Бог душе его спасенье, // А косточкам его покой // В могиле, в мать-земле сырой!»
И вот ввели в семью чужую… // Да ты не
слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня,
я тоскую, //
Мне тошно, милая моя: //
Я плакать,
я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «
Я не больна: //
Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою рукой.
«Куда? Уж эти
мне поэты!» // — Прощай, Онегин,
мне пора. // «
Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (
слушай, прав ли
я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»