Неточные совпадения
— Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? — заметил Обломов. — Можно и завтра. Да послушай-ка, Михей Андреич, — прибавил он, — уж доверши свои «благодеяния»:
я, так и быть, еще прибавлю к обеду рыбу или птицу какую-нибудь.
—
Послушай, Михей Андреич, — строго заговорил Обломов, —
я тебя просил быть воздержнее на язык, особенно о близком
мне человеке…
— Нет, ты, видно, в гроб
меня хочешь вогнать своим переездом, — сказал Обломов. — Послушай-ка, что говорит доктор!
— Помилуй! Ты
послушай, что он тут наговорил: «живи
я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку…»
—
Я тоже курю,
слушаю, как канарейки трещат. Потом Марфа принесет самовар.
— Не брани
меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. —
Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и
послушал меня вот хоть бы сегодня, как
я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай
мне своей воли и ума и веди
меня куда хочешь. За тобой
я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Начал гаснуть
я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями,
слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали
мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда
я с удовольствием
слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился
мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит
меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь…
Про него давно говорят
мне много хорошего, а вы не хотели даже
слушать меня, вас почти насильно заставили.
— Вот
я этого и боялся, когда не хотел просить вас петь… Что скажешь,
слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
— Нет, вы сердитесь! — сказал он со вздохом. — Как уверить
мне вас, что это было увлечение, что
я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не стану больше
слушать вашего пения…
— Нет,
я читал «Revue». Но,
послушайте, Ольга…
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите,
я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас,
слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и
я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Послушайте, без всяких намеков, скажу прямо и просто: вы
меня не любите и не можете любить.
Я и говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб вы не поверили, чтоб этого не случилось;
я вперед говорил все, что могут потом сказать другие, чтоб приготовить вас не
слушать и не верить, а сам торопился видеться с вами и думал: «Когда-то еще другой придет,
я пока счастлив».
—
Я пришла только
послушать, как ты…
—
Послушай…
я хотел сказать.
— Что ты
слушаешь меня?
Я Бог знает что говорю, а ты веришь!
Я не то и сказать-то хотел совсем…
—
Послушай, — торопливо и запинаясь начал он, —
я не все сказал… — и остановился.
— Ты думал, что
я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке,
слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
— Об эту пору они всегда приходят… — говорила она,
слушая его рассеянно. —
Я скажу им, что вы хотели побывать.
—
Слушай,
я тебе объясню, что это такое.
— Нечего долго и разговаривать об этом; поговорим лучше о другом, — беззаботно сказала она. —
Послушай… Ах, что-то
я хотела сказать, да забыла…
—
Послушай, Ольга, — заговорил он, наконец, торжественно, — под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на себя упреки,
я должен, однако ж, решительно сказать, что мы зашли далеко. Мой долг, моя обязанность сказать тебе это.
— Вот видишь, видишь? Ты не
слушала меня, рассердилась тогда!
—
Послушай, — сказала она, — тут есть какая-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи все, что у тебя на душе. Ты мог не быть день, два — пожалуй, неделю, из предосторожности, но все бы ты предупредил
меня, написал. Ты знаешь,
я уж не дитя и
меня не так легко смутить вздором. Что это все значит?
—
Послушай, Илья, — сказала она, —
я верю твоей любви и своей силе над тобой.
—
Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, —
я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли
я или беден, буду ли
я через год сыт или буду нищий —
я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно, говорите и советуйте
мне, как ребенку…
—
Послушай, Ольга, не гляди на
меня так:
мне страшно! — сказал он. —
Я передумал: совсем иначе надо устроить!.. — продолжал потом, постепенно понижая тон, останавливаясь и стараясь вникнуть в этот новый для него смысл ее глаз, губ и говорящих бровей, —
я решил сам ехать в деревню, вместе с поверенным… чтоб там… — едва слышно досказал он.
—
Послушай, — сказала она, —
я сейчас долго смотрела на портрет моей матери и, кажется, заняла в ее глазах совета и силы.
— Как не воротишь! — сердито возразил Штольц. — Какие пустяки.
Слушай да делай, что
я говорю, вот и воротишь!
—
Послушайте, верите ли вы
мне? — спросил он, взяв ее за руку.
—
Послушайте: вы кокетничаете со
мной! — вдруг весело сказала она.
— Нет, уж обругаю, как ты хочешь! — говорил Тарантьев. — А впрочем, правда, лучше погожу; вот что
я вздумал; слушай-ко, кум!
— Ты очень хорошо знаешь, — заметил Штольц, — иначе бы не от чего было краснеть.
Послушай, Илья, если тут предостережение может что-нибудь сделать, то
я всей дружбой нашей прошу, будь осторожен…
—
Послушай, Михей Андреич, уволь
меня от своих сказок; долго
я, по лености, по беспечности,
слушал тебя:
я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее нет. Ты с пройдохой хотел обмануть
меня: кто из вас хуже — не знаю, только оба вы гадки
мне. Друг выручил
меня из этого глупого дела…
— Да, может быть, — серьезно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя
я ничего не чувствую. Ты видишь, как
я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на
меня что-нибудь, какая-то хандра…
мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть… Да нет, ты не
слушай: это все пустое…
— Ах, не говори так, Андрей:
мне страшно и больно
слушать!
Мне и хотелось бы, и боюсь знать…
—
Я будил, да они не
слушают! — сказал в свое оправдание Алексеев.
— Ах, как это можно! — перебил Обломов. —
Послушай, Андрей! — вдруг прибавил он решительным, небывалым тоном, — не делай напрасных попыток, не уговаривай
меня:
я останусь здесь.
— Нет, Илья, ты что-то говоришь, да не договариваешь. А все-таки
я увезу тебя, именно потому и увезу, что подозреваю…
Послушай, — сказал он, — надень что-нибудь, и поедем ко
мне, просиди у
меня вечер.
Я тебе расскажу много-много: ты не знаешь, что закипело у нас теперь, ты не слыхал?..