Неточные совпадения
Хотелось, когда вырастешь,
быть таким же, чтобы так же все любили.
Мне
хотелось спать, я поужинал с маленькими и лег в девять часов. А
было воскресенье, и
были гости. И за ужином у больших
были блинчики с дынным вареньем.
Ели их и Миша и Юля. Я про это узнал только утром и горько заплакал. И спрашивал Юлю...
И бешеный хохот по всему залу. Очень еще публика любила другую его русскую песню, — про Акулинина мужа.
Пел он и чувствительные романсы, — «А из рощи, рощи темной, песнь любви несется…» Никогда потом ни от чьего пения, даже от пения Фигнера, не переживал я такой поднимающей волны поэзии и светлой тоски.
Хотелось подойти к эстраде и поцеловать блестяще начищенный носок его сапога. Тульская публика тоже
была в восторге от Славянского, и билеты на его концерты брались нарасхват.
И совершенно напрасно. Никакой страстной негой моя кровь не кипела, во сне вовсе я не целовал ни шейку Маши, ни глазки и даже не могу сказать, так ли уж мне безумно
хотелось поцеловать Машу наяву. «Милая головка» — больше ничего.
Пел я про страстную негу, про ночные поцелуи, — это
были слова, мысль же
была только о милой головке, темно-синих глазах и каштановых кудрях.
Да! Как же я раньше этого не замечал? Удивительно милая. Мы сидели рядом, весело разговаривали, смеялись. Удивительно милая. И к лицу ее больше всего идут именно рыжие волосы, — только не
хотелось употреблять этого слова «рыжий». Густая, длинная коса
была подогнута сзади и схвачена на затылке продолговатою золотою пряжкой. Это к ней очень шло. Я это ей сказал: как будто золотая рыбка в волосах, и сказал, что
буду ее называть «золотая рыбка».
И дома все время стояла перед глазами Люба, светло
было, радостно на душе, и думалось: да, она ждала, что я подойду к ней, ей
хотелось этого!
Так полна
была душа, так радостно все в ней сверкало, билось и
пело, что
хотелось кому-то принести эту невместимую радость, благодарственного жертвою сложить к чьим-то ногам и молиться и широко простирать руки…
Кончились переходные экзамены из шестого класса в седьмой. Это
были экзамены очень трудные и многочисленные, — и письменные и устные. Сдал я их с блеском и в душе ждал, но боялся высказать громко: дадут награду первой степени. Очень
хотелось, как в прошлом году, получить книги, да еще в ярких, красивых переплетах.
Мне очень
хотелось получить тридцать рублей… Но
было страшно совестно просить такую колоссальную сумму: тридцать в месяц! Уж пятнадцать
было бы для меня огромнейшим богатством, двадцать же — лучшего нельзя
было и желать. А вдруг, правда, даст тридцать! Ведь генерал, — отчего не даст?
А папе
хотелось этого, и он поселился со мною в одной комнате, чтобы общение наше
было частое, ежеминутное.
Приятно
было в работе чувствовать себя с ними товарищем, — не
хотелось и здесь оставаться в стороне. Я сказал...
Ох, как мне
хотелось, чтоб меня кто-нибудь трепал за волосья, бил по щекам, бил бы кулаком по шее и злорадно приговаривал соответственные поучения!.. Но ни одного попрека, ни одного раздраженного слова! Мама заботливо расспрашивала, почему я так долго не собрался выехать вчера, — ведь гроза разразилась, когда уже совсем
было темно. Я, не глядя ей в глаза, объяснял...
И потом ехал в нашей покойной пролетке по тихим, белым тульским улицам и думал: неужели
будет время, когда я смогу, не заглядывая в кошелек, сесть за эти пальмы и заказывать все, что
захочется?
В книгах
были обжигающие места, от которых дыхание становилось прерывистым, а глаза вороватыми, — а потом эти места горели в книге чумными пятнами, и
хотелось их вырвать, чтобы наперед не
было соблазна.
Я говорил, что с седьмого класса перестал интересоваться отметками и наградами. Нет, должно
быть, это
было не так. Во всяком случае, помню, — мне очень
хотелось кончить курс с золотою медалью; на словах высказывал полное безразличие и даже презрение, но в душе очень
хотелось.
Софье Аполлонов не понадобился ее Гейне, она взяла его у меня. Люба говорила, что у нее
есть «Buch der Lieder» на немецком языке. Я попросил у нее книжку на лето, — очень мне нравился Гейне, и
хотелось из него переводить. Люба немножко почему-то растерялась, сконфузилась принесла мне книжку. Одно стихотворение («Mir traumt', iсh bin der liebe Gott») [«Мне снится, что я бог» (нем.)]
было тщательно замазано чернилами, — очевидно, материнскою рукою. А на заглавном листе рукою Любы
было написано...
В Петербурге все шло как-то совсем не так, как мне
хотелось и о чем я мечтал.
Было серо, очень мало
было ярких переживаний, мало кипения жизни. Товарищи студенты
были совсем не такие, каких я ждал. Печерников становился мне прямо неприятен.
Обсуждалось предложение: колонною, всем вместе, двинуться по Невскому к Казанскому собору и там требовать, чтоб
была отслужена панихида. В другое время я бы сам агитировал за это. Теперь же мне очень
хотелось, чтобы предложение
было отвергнуто и решено
было разойтись по домам. Но отлично понимал: этого не
будет. Пойдут к Казанскому собору.
— Только-то? Ну, слава-те, господи! А я уж думал нивесть что… — Он улыбнулся. —
Будем теперь всегда переходить улицу там, где
захочется тебе.
Помню мучительную дорогу, тряску вагона, ночные бреды и поты; помню, как в Москве, на Курском вокзале, в ожидании поезда, я сидел за буфетным столиком в зимней шубе в июньскую жару, и
было мне холодно, и очень
хотелось съесть кусок кровавого ростбифа с хреном, который я видел на буфетной стойке. В Туле мама по телеграмме встретила меня на вокзале. Мягкая постель, белые простыни, тишина. И на две недели — бред и полусознание.
А через две недели — новые похороны. В припадке острого душевного расстройства Гаршин бросился с четвертого этажа в пролет лестницы и через несколько дней умер. Стискивалось сердце и не могло разжаться, нечем
было дышать,
хотелось схватиться за голову, рыдать, спрашивать: «Да что же это делается?!»
Тут много субъективного, — может
быть, оно
было и не так, но у меня в душе отложилось такое впечатление: Михайловскому
хотелось думать, что перед ним — очередная полоса безвременья, равнодушные к общественной борьбе люди, которых заклеймит история и борьбу с которыми она поставит ему в славу.
— Мы тогда
были ярые народницы и негодовали на то, как Глеб Успенский изображает мужиков. Он посмеивался: «Вере Николаевне
хочется шоколадных мужичков».