Неточные совпадения
Ульянинский даже крестил сестру мою Юлю; при серьезном взгляде родителей на религию это
были не пустяки. Когда сын выздоровел, Ульянинский прислал папе в подарок очень ценный чайный сервиз. Папа отослал его обратно с письмом, что считает совершенно недопустимым брать плату за лечение детей своего
товарища, а присланный подарок — та же замаскированная плата.
Папа никогда не давал ложных медицинских свидетельств. Однажды, — это
было, впрочем, много позже, когда мы со старшим братом Мишею уже
были студентами, — перед концом рождественских каникул к брату зашел его товарищ-студент и сказал, что хочет попросить папу дать ему свидетельство о болезни, чтоб еще недельку-другую пожить в Туле. Миша лукаво сказал...
Приходит посадник. Василько проговаривается, что затеял с
товарищами этою ночью вылазку из осажденного Новгорода. Посадник в негодовании выясняет ему всю преступность их затеи в такое время, когда важен всякий лишний человек… Я прикидывал глазом, — много ли остается чтения? Много. Эх, не
поспею в кухню. Акулина поставит картошку в духовку, — тогда уж не даст. А за обедом совсем уж другой вкус у картошки.
Я взял из гимназической библиотеки роман Густава Омара «Морской разбойник». Кто-то из
товарищей или еще кто-то взял у меня книгу почитать и не возвратил. А кто взял, я забыл. Всех опросил, — никто не брал. Как
быть? Придется заплатить за книгу рубль — полтора. Это приводило меня в отчаяние: отдать придется все, что у меня
есть, останешься без копейки. А деньги так иногда бывают нужны!
Был у меня
товарищ Бортфельд Александр, — лихой парень, забияка; он потом, не кончив курса, поступил в кавалерийское училище и вышел в гусары.
Когда я
был в шестом классе, три моих
товарища, Мерцалов, Буткевич и Новиков, попались в тяжком деле: раздавали революционные прокламации рабочим Тульского оружейного завода.
Мне
было тринадцать лет, и большинство
товарищей уже говорило полубасом, а некоторые и брились.
Мы с
товарищем Фомичевым ушли подальше в большую аллею, чтоб нас нельзя
было увидеть из окон дома. Я вынул из кармана коробочку папирос, — сегодня купил: «Дюбек крепкий. Лимонные». Взяли по папироске, закурили, Фомичев привычно затягивался и пускал дым через нос. У меня кружилась голова, слегка тошнило, я то и дело сплевывал. Фомичев посмеивался...
Тут
был уютный двухэтажный домик с маленькими окнами; весною из этих окон неслись нежные звуки рояля; стройная и высокая красавица, сестра моего
товарища, играла Шопена.
По тогдашним правилам приличия, барышни могли бывать только у тех, с кем родители
были знакомы «домами» С «кавалерами»
было проще: не хватало для вечера танцоров, — офицеры и гимназисты приводили своих
товарищей.
4 января
был танцевальный вечер у нас. Так уже повелось, что на святках наш день
был 4 января, — день моего рождения. Не потому, чтоб меня как-нибудь выделяли из братьев и сестер, а просто, — только мое рождение приходилось на праздники. Но все-таки я являлся как бы некоторым центром праздника, меня поздравляли, за ужином
пили наливку за мое здоровье, после ужина
товарищи иногда даже качали меня.
Приятно
было в работе чувствовать себя с ними
товарищем, — не хотелось и здесь оставаться в стороне. Я сказал...
Один мой
товарищ стал атеистом потому, что император Генрих VI
был отравлен ядом, поднесенным ему в причастии: как, дескать, мог яд сохранить свою силу, если причастие
есть, правда, тело Христово?
Та веска
была великолепная, — яркая, жаркая и пышная. Я вставал рано, часов в пять, и шел в росистый сад, полный стрекотания птиц и аромата цветущей черемухи, а потом — сирени. Закутавшись в шинель, я зубрил тригонометрические формулы, правила употребления энклитики и порядок наследования друг другу средневековых германских императоров. А после сдачи экзамена с
товарищем Башкировым приходили мы в тот же наш сад и часа два болтали,
пили чай и курили, передыхая от сданного экзамена.
В гимназии мы без стеснения курили на дворе, и надзиратели не протестовали. Сообщали, на какой кто поступает факультет. Все
товарищи шли в Московский университет, только я один — в Петербургский: в Петербурге, в Горном институте, уже два года учился мой старший брат Миша, — вместе жить дешевле. Но главная, тайная причина
была другая: папа очень боялся за мой увлекающийся характер и надеялся, что Миша
будет меня сдерживать.
Кончили гимназический курс мы, — кончили и наши товарищи-гимназистки. Но какая
была разница в настроениях!
Но ничего этою не
было.
Были случайные, разрозненные знакомства с
товарищами, соседями по слушанию лекций. Я вообще схожусь с людьми трудно и туго, а тут мое положение
было особенно неблагоприятное. Большинство студентов первое время держалось земляческими группами, я же из туляков
был в Петербургском университете один. Все остальные поступили в Московский.
Было грустно и одиноко.
Как я с ним познакомился, не помню. Должно
быть встретил случайно у
товарища моего Нарыжного-Приходько, — они оба в одно время кончили новгород-северской гимназии, Шлепянов, Моисей Соломонович. Худощавый, с черненькой бородкой. Студент-естественник.
Я
был очень доволен своею статью. Собрал к себе
товарищей и прочел. Много спорили.
Был, между прочим, и Печерников. На следующий день он мне сказал в университете, что передал содержание моего реферата своему сожителю по комнате, студенту-леснику Кузнецову, — тот на него напал так, что не дал спать до трех часов ночи.
Основная мысль
была очень благородная и «регрессивная»: истинная любовь возможна только при общности миросозерцании и идеалов, любящие прежде всего должны видеть друг в друге
товарища и соратника, а лишь потом, во вторую очередь, — женщину или мужчину.
Он
был гимназический
товарищ Печерникова; все время он слушал его, пряча в губах усмешку. Меня эта усмешка смущала и раздражала: неужели можно относиться насмешливо к тому, что говорил Печерников?
Был тут попечитель нашего округа Новиков, генерал в серебряных эполетах,
товарищ министра народного просвещения кн. М. С. Волконский, высокий, с узким лицом и редкой черной бородой, в каком-то гражданском темно-лиловом мундире с золотым шитьем.
В Петербурге все шло как-то совсем не так, как мне хотелось и о чем я мечтал.
Было серо, очень мало
было ярких переживаний, мало кипения жизни.
Товарищи студенты
были совсем не такие, каких я ждал. Печерников становился мне прямо неприятен.
Напряжение росло. Взять и разойтись
было смешно, да и совершенно невозможно психологически. Не в самом же деле сошлись мы сюда, чтобы во Христе помолиться об упокоении души раба божьего Николая. У меня в душе мучительно двоилось. Вправду разойтись по домам, как пай-мальчикам, раз начальство не позволяет? Зачем же мы тогда сюда шли? А с другой стороны, — тяжким камнем лежало на душе папино письмо и делало Меня тайно чужим моим
товарищам.
— Ну, и что же? Сам ты этого не понимал? Конечно, понимал. Ты для этого достаточно разумен. Почему же ты все-таки пошел? Стыдился
товарищей, боялся, что назовут трусом? Вспомни, что сказал по этому поводу Роберт Пиль: „
Быть трусом — позорно; но еще позорнее выказывать храбрость только из боязни, что тебя назовут трусом“.
В столовой сидело несколько подвыпивших, толстых попов, он
пил с ними водку и угощал пирогом с капустой, По уходе их он, смеясь, объяснил
товарищу, что клиентуру его составляют преимущественно попы и что ему нужно с ними ладить.
Пить из одной кружки или стакана
было вообще принято во всем Дерпте, да, кажется, даже во всем остзейском крае. Вскоре после моего поступления в университет я как-то зашел с двумя русскими
товарищами в пивную. Спросили пару пива. Кельнер поставил перед нами две бутылки — и один стакан.
Понятно, как гордо должны
были чувствовать себя «фарбентрегеры», как высокомерно смотрели они на «диких» и как снисходительно — на своих
товарищей без «красок».
Если нам, русским, приходилось постоянно терпеть задирания и часто прямые оскорбления, то еще в большей мере все это выпадало на долю евреев. Конечно, подавляющее большинство корпорантов
были антисемиты, еврею почти немыслимо
было попасть в корпорацию равноправным
товарищем баронов Икскулей и Тизенгаузенов. Оскорбляли и задирали евреев где только и как
было можно. И на этой почве, как реакция, вырабатывались очень своеобразные типы.
Клич подхватывался, передавался по всему городу, и каждый студент обязан
был бежать на выручку к
товарищам. Впрочем, в мое время крик этот уже
был запрещен.
На чтении присутствовали, сколько помню, В. Я. Брюсов, И. А. и Ю. А. Бунины, Б. К. Зайцев, А. С. Серафимович, Н. Д. Телешов, А. Н. Толстой, И. С. Шмелев и др. Один из
товарищей, впервые увидевший Веру Николаевну,
был изумлен безмерно...
— Мне не нравится, что мало конкретных бытовых подробностей. Поэтому образцы не стоят передо мною живьем. А главное — теней мало. Нимбы, как вы сами признаете. Может
быть, Плутарх и полезен для юношества, но мне тогда только и дорог герой, когда он — с мелкими и даже крупными недостатками и; несмотря на это, все-таки герой. Позвольте, например, узнать, — вы этого в своей книге не объясняете, — почему
товарищи называли вас «Топни ножкой»?
Ив. Бунин настойчиво требовал, чтобы мы немедленно приступили к изданию сборников. Я
был решительно против этого: для сборников требовались средства, которых у нас еще не
было, за статьи для сборника нужно
было платить сразу, чего мы сделать не могли; кроме того для сборников нужна
была не такая расплывчатая платформа, как для издания книг, платформа, о которой нужно
было еще договориться с
товарищами. Бунин все время бузил, возмущался.