Неточные совпадения
Из самодурства ли, по каким ли другим причинам, но он упрямо
стоял на своем. Между тем надеждинский колодезь давал воду очень жесткую, вредную для труб, расположен
был на низком месте, невдалеке от очень загрязненной рабочей слободы. Два года тянулась борьба отца с губернатором. Отец выступал против него в городской думе, в санитарной комиссии, в обществе врачей; конечно, потерял место домашнего его врача. Всемогущий губернатор одолел, и Тула получила для водопровода плохую надеждинскую воду.
Помню огромный двускатный письменный стол у отца в кабинете, заниматься за ним можно
было только
стоя; если сидя, то на очень высокой табуретке.
Сад вначале
был, как и все соседние, почти сплошь фруктовый, но папа постепенно засаживал его неплодовыми деревьями, и уже на моей памяти только там и тут
стояли яблони, груши и вишни.
Сестра Юля
была на полтора года моложе меня. Она догоняла меня ростом и догнала. Дедушка даже уверял, что перегнала, но я с азартом доказывал, что это неправда, что это только так кажется: у Юли в волосах гребешок, гребешок топорщит волосы, а я стриженый. Но дедушка
стоял на своем.
Это я давно заметил, и это
было верно.
Стоило заметить только раз, а потом никаких не могло
быть сомнений: вещи любят дразнить человека и прятаться от него; чем их усерднее ищешь, тем они дальше запрятываются. Нужно бросить их искать. Им тогда надоест прятаться, — вылезут и сядут совершенно на виду, на каком-нибудь самом неожиданном месте, где уж никак их нельзя
было не заметить.
Через разметанный забор подошли к задней двери лавчонки, она
была заперта изнутри. В окно лавочник стал показывать и объяснять, где
стоит укладка. Густой сизый дым в комнате окрашивался из горящей лавки дрожащими огненными отсветами.
Я решил сняться и обменяться с Машею фотографиями. У них в альбоме я видел Машину карточку. Такая
была прелестная, такая похожая! Но у меня моей карточки не
было. Зашел в фотографию Курбатова на Киевской улице, спросил, сколько
стоит сняться. Полдюжины карточек визитного формата — три рубля. У меня дух захватило. Я сконфузился, пробормотал, что зайду на днях, и ушел.
Распрощались. Они ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед тем как уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда
будет меня любить. А когда мы все уже
стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
И отлегало от души, и дрожь в ней затихала. Я уже колебался: не оставить ли аптекаря, так и
быть, в Туле? И вдруг опять острая боль пробивала душу, и я вспоминал: вовсе я не Тришатный, аптекарь спокойно
стоит себе за конторкой и совсем не раскаивается в том, что так меня обидел. И я дальше, дальше шел в вьюжную темноту и курящиеся сугробы.
Может
быть, в свете тебя не полюбят.
Но, пока люди тебя не погубят,
Стой, — не сгибайся, не пресмыкайся,
Правде одной на земле поклоняйся!..
Как бы печально ни сделалось время,
Твердо неси ты посильное бремя,
С мощью пророка, хоть одиноко,
Людям тверди, во что веришь глубоко!
Мало надежды? Хватит ли силы?
Но до конца, до грядущей могилы,
Действуй свободно, не уставая,
К свету и правде людей призывая!
Другой раз
было со мною так. Мы рядами
стояли в гимназической церкви у обедни. Мой сосед со смехом сунул мне в руку три копейки.
Все, что он делал, он делал, казалось мне, нарочно и мне назло.
Стоило мне случайно увидеть его в гимназии или на улице, — и весь мой остальной день
был отравлен воспоминанием о нем. На его глазах я из кожи лез, чтоб отличиться; больше бы не мог стараться, если бы смотрела сама Маша Плещеева. На сшибалке, например, когда он подходил и смотрел, — молодецки сшибаю одного за другим, продвигаюсь вперед; украдкой взгляну на него, — а он уж равнодушно идет прочь, ничуть не прельщенный моими подвигами.
Был 1880 год, во главе правительства
стоял Лорис-Меликов.
— «Наши столпились у ворот укрепления. Святослав
стоял впереди с огромным бердышом. Одежда его
была вся изорвана, волосы всклокочены; руки по локоть, ноги по колено в крови; глаза метали ужасный блеск. Татары, казалось, узнали его и хлынули, как прорванная плотина. „Умирать, братцы, всем! Славно умирать!“ — крикнул он, бросился в гущу татар и начал крошить их своим страшным оружием…»
Все они
были очень милые, — и ребятишки, и бородатые их отцы, и рано постаревшие матери, но, конечно, все они
стояли где-то там, далеко внизу, и
была к ним нежно-задумчивая, приятная душе жалость.
Они пригласили меня прийти к ним днем. Я провел у них целый день до позднего вечера. Мне
было очень хорошо. Когда, провожая меня, все
стояли в передней, Катя вдруг сказала...
— Какую ж долю ты мне предлагаешь? —
Спросил Геракл, оборотяся ко другой,
Которая пред ним
стоялаВо всем величии своем.
Она
была не так прекрасна,
Как Сладострастье, но зато
К себе всех смертных привлекало
Ее спокойное лицо.
На Геркулеса посмотревши.
Она сказала: «Если ты
Захочешь следовать за мною.
То брось все сладкие мечты.
Не предаваяся покою.
Не испугавшися труда,
Ты должен трудною дорогой
Идти без страха и стыда.
И дома все время
стояла перед глазами Люба, светло
было, радостно на душе, и думалось: да, она ждала, что я подойду к ней, ей хотелось этого!
Любимым политическим деятелем папы
был Глад-стон, кабинетный его портрет
стоял у папы на письменном столе.
Стоял май, наш большой сад
был, как яркое зеленое море, и на нем светлела белая и лиловая пена цветущей сирени. Аромат ее заполнял комнаты. Солнце, блеск, радость. И
была не просто радость, а непрерывное ощущение ее.
Стояла поздняя осень, когда балконные двери уже законопачены и обмазаны замазкою и когда в сад можно пройти только через кухню и двор. В саду холод, безлистный простор, груды шуршащих листьев под ногами, не замеченная раньше пара красных китайских яблочек на высокой ветке, забытая репа в разрытой огородной грядке.
Есть это
было особенно вкусно.
Всегда умиляло и наполняло душу светлою радостью го, что у каждого человека
есть свой ангел-хранитель. Он невидимо
стоит около меня, радуется на мои хорошие поступки, блистающим крылом прикрывает от темных сил. Среди угодников
были некоторые очень приятные. Николай-угодник, например, самый из всех приятный. Ночью под шестое декабря он тайно приходил к нам и клал под подушку пакеты. Утром проснешься — и сейчас же руку под подушку, и вытаскиваешь пакет. А в нем пастила, леденцы, яблоки, орехи грецкие, изюм.
И вдруг осияла меня мысль: дома у меня
есть два Рубля с лишним, лайковые перчатки
стоят три рубля; девятый час; если съезжу домой на извозчике, то еще
поспею в магазин.
Приятно
было обучиться всему простому, что знает всякий мужик и перед чем барин
стоит в полной беспомощности.
Меня все это очень поразило, потому что из всех работников Герасим выделялся своим благочестием: всегда
ел без шапки, крестился перед едою, даже когда предстояло съесть пару огурцов. Утром встают работники, даже лбы не перекрестят. А Герасим
стоит около садовой ограды лицом к восходящему солнцу, и долго молится: широко перекрестится, поклонится низко и, встряхнув волосами, выпрямится. И опять и опять кланяется.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У папы в библиотеке
стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут только очень умные люди. Генерал у Некрасова говорит в балете поэту...
Вдруг мне показалось, что кто-то
стоит на углу Новой и Верхней Дворянской и пристально следит за мною. Ой, ой, попадусь, — какой
будет позор! Вдруг он подкрадется, схватит меня, позвонит к Николаевым.
И решил: пойду завтра утром к обедне к Петру и Павлу. Вдруг
будут и Конопацкие! Мало
было надежды, — но вдруг! Тогда уж, чего бы это мне ни
стоило, возьму себя за шиворот, прямо после службы подойду к ним и поздороваюсь.
Как я в первый раз
был пьян. — Именьице наше
было в двух участках: пахотная земля с усадьбою лежала совсем около железнодорожного пути, а по ту сторону пути, за деревнею Барсуки, среди других лесов
было и нашего леса около сорока десятин. В глубине большой луговины, у опушки,
стоял наш хутор — изба лесника и скотный двор. Скот пасся здесь, и каждый день утром и вечером мы ездили сюда за молоком.
А мама в это время, под хлещущим дождем,
стояла в темных полях над рекою и поджидала милого своего сынка. Мама думалась, и девушки-сестры, и Катя Конопацкая. Как я теперь увижу ее, как
буду смотреть в ее милые, чистые глаза? И быстрый говорок погано отстукивал в голове мутившейся от похмелья...
Когда не
было: я
стоял у стенки с неподвижным, напряженным лицом и глядел на танцующих; преодолевал застенчивость, — подходил к дамам, неловко кланялся и неловко танцевал; решительно не знал, о чем с ними разговаривать. И чувствовал, что им со мной совсем неинтересно.
И все-таки, когда вдруг это нечаянно почти сказано
было мне словами, — как будто сверкающий счастьем гром ударил над моею головою.
Было так. Вышел я из курительной в залу, вижу: стройный и высокий реалист Винников
стоит перед Катею на коленях и просит у нее прощения, а она, взволнованная, смущенная...
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они
были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все время
стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все время папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
Нужно
было точно знать, сколько кораблей участвовало в Саламинской битве, в каком порядке они
стояли и какой именно корабль начал бой.
А тут же, в уголочке ресторана, за круглым столиком, в полнейшем одиночестве сидел профессор Ф. Ф. Соколов. Он сидел, наклонившись над столиком, неподвижно смотрел перед собою в очки тусклыми, ничего как будто не видящими глазами и перебирал губами. На краю столика
стояла рюмочка с водкой, рядом — блюдечко с мелкими кусочками сахара. Не глядя, Соколов протягивал руку,
выпивал рюмку, закусывал сахаром и заставал в прежней позе. Половой бесшумно подходил и снова наполнял рюмку водкою.
— Сказки!.. Да вы знаете ли, батенька мой, что одни эти сказки
стоят всей «новой» литературы за последние двадцать лет, — всех ваших Помяловских, Щедриных и Глебов Успенских! Вы только посмотрите, какой там слог! Ну-ка, покажите мне где-нибудь еще такой слог! Нет, я говорю, покажите, где
есть еще такой слог! А? Ага! Кхх! Ха-ха!
Какая бы роль ни
была маленькая, в исполнении Стравинского она загоралась ярким бриллиантом и светилась, приковывая к себе общее внимание. Наемный убийца-брави Спарафучиле в «Риголетто». Сорок лет прошло, а и сейчас он передо мной
стоит, — длинный, худой, зловещий, обвеянный ужасом темного притона, и в то же время своеобразно-честный, высоко блюдущий честь профессионала-убийцы.
И пригласил меня к себе чай
пить. Вся квартира-мезонин состояла из двух наших комнат, выходивших окнами на улицу, и боковой комнаты возле кухни, — в этой комнате и жили хозяева. На столе кипел самовар,
стояла откупоренная бутылка дешевого коньяку, кусок голландского сыра, открытая жестянка с кильками, — я тут в первый раз увидел эту склизкую, едкую рыбку. Сейчас же хозяин палил мне и себе по большой рюмке коньяку. Мы
выпили. Коньяк пахнул сургучом. И закусили килькой. Хозяин сейчас же опять налил рюмки.
Раз я шел по улице и увидел: Мережковский
стоит у витрины фотографа и рассматривает выставленные карточки. Вот бы и мне стать знаменитым. Как самый обыкновенный человек, скромно
стоять у витрины и рассматривать фотографии, а на тебя издали почтительными глазами
будут смотреть люди.
Пошел к десяти.
Было слякотно и холодно, черные тучи на болезненно-бледном небе; несмотря на ветер,
стоял легкий туман. Бульвар
был безлюден. Только на крайней скамеечке сидела парочка, тесно друг к другу прижавшись; рука мужчины
была под кофточкой девушки, на ее груди. Я отшатнулся. В девушке я узнал мою Гретхен. Печерников, крепко ее прижимая к себе, смотрел на меня хохочущими глазами.
Пришлось ввести себе в бюджет новую расходную статью, — по пятачку в день на кружку пива: номер газеты
стоил пятак, а в портерной за тот же пятак можно
было читать все газеты и еженедельные журналы, и в придачу — кружка пива.
Препятствием к поступлению
была только материальная сторона. Отцу
было бы совершенно не под силу содержать меня еще пять лет на медицинском факультете. Никто из нас, его детей, не
стоял еще на своих ногах, старший брат только еще должен
был в этом году окончить Горный институт. А
было нас восемь человек, маленькие подрастали, поступали в гимназию, расходы с каждым годом росли, а практика у папы падала. Жить уроками, при многочисленности предметов на медицинском факультете, представлялось затруднительным.
— Не знаю, над чем тут смеяться. Я
был бы счастлив, если бы мог надеяться достигнуть хоть половины той нравственной высоты, на которой
стоит Стратонов.
Крыши изб
стояли раскрытые, гнилая солома с них
была скормлена скоту, лошадей приходилось подпирать, чтобы не падали, изможденные голодом люди еле передвигали ноги, ребята умирали, как мухи.
Мужики
были консервативны, авторитет батюшки-царя
стоял для них высоко, они верили, что все вспомоществования идут от него. Земство решило возбудить перед казною ходатайство о ссуде на обзаведение крестьян скотом взамен павшего от бескормицы. С ходатайством поехал в Петербург граф Вл. А. Бобринский, впоследствии черносотенный депутат Государственной думы, а в то время — радикальный земец. Крестьяне с нетерпением и надеждой ждали результатов ходатайства. Инна посмеивалась и говорила...
А. И. Иванчин-Писарев, заведывавший редакцией «Русского богатства», передал мне приглашение редакции бывать на «четвергах», еженедельно устраивавшихся редакцией для своих сотрудников. Это
была для меня радость, больше всех других радостей, так обильно сыпавшихся на меня в эти месяцы; самой желанной, самой дорогой и близкой литературной средой
была в то время литературная группа, во главе которой
стояли Н. К. Михайловский и В. Г. Короленко.
В первой половине девяностых годов, воротившись из разных мест сибирской ссылки, оба они
стояли в центре интеллигентной жизни Нижнего Новгорода; потом, по переезде в Петербург, оба
были близкими сотрудниками «Русского богатства».
В больном свете нарождающегося непогодного дня пароход бежал по Невке, холодные черные волны бились о борта, ветер залеплял лица и одежду мокрым снегом. Все понуро
стояли, усталые и продрогшие. И только Николай Федорович все время острил, посмеивался и
пел...
«Проницательный читатель», особенно припомнив мое замечание о красном лице Анненского, скажет: «
Был выпивши». Нет, этого не
было. Да и вообще пьяным я его никогда не видел. Но он, этот седовласый старик под шестьдесят лет, — он
был положительно самым молодым из всех нас. Особенно разительно помнится мне рядом с ним П. Б. Струве. Он
стоял сгорбившись, подняв воротник пальто, и снег таял на его сером, неподвижном, как у трупа, лице. Да и все мы
были не лучше.
Было и в России и за границей впечатление, что друг против друга
стоят две огромных силы: самодержавие со своим всеохватывающим полицейским аппаратом и неуловимый исполнительный комитет «Народной Воли», держащий в непрерывном трепете бессильную против него власть.