— Сказки!.. Да вы знаете ли, батенька мой, что одни эти сказки стоят всей «новой» литературы за последние двадцать лет, — всех ваших Помяловских, Щедриных и Глебов Успенских! Вы только посмотрите,
какой там слог! Ну-ка, покажите мне где-нибудь еще такой слог! Нет, я говорю, покажите, где есть еще такой слог! А? Ага! Кхх! Ха-ха!
— Смотрим в окно, — идет Леонид, угрюмый, мрачный, видно, все время с покойниками беседовал. Инкубы, суккубы… Мы все делаем мрачные рожи. Он входит. Повесив носы, заговариваем о похоронах, о мертвецах, о том, как факельщики шли вокруг гроба покойного Ивана Иваныча… Леонид взглянет: «А я сейчас был на Монте Тиберио,
как там великолепно!» Мы, мрачно хмуря брови, — свое…
Неточные совпадения
Теперь, восстанавливая все в памяти, я думаю, что эта потребность превращать работу в какое-то радостно-жертвенное мученичество лежала глубоко в маминой натуре, —
там же, откуда родилось ее желание поступить в монастырь. Когда кончались трудные периоды ведения детского сада или хозяйничания в имении, перед мамой все-таки постоянно вставала, — на вид
как будто сама собой, совсем против волн мамы, — какая-нибудь работа, бравшая все ее силы. Папа как-то сказал...
Сад вначале был,
как и все соседние, почти сплошь фруктовый, но папа постепенно засаживал его неплодовыми деревьями, и уже на моей памяти только
там и тут стояли яблони, груши и вишни.
В 1879 году в Сиднее, в Австралии, должна была открыться всемирная выставка. Однажды, в субботу, за ужином, папа стал мечтать. Первого января тираж выигрышного займа. Если мы выиграем двести тысяч, то все поедем в Австралию на выставку. По железной дороге поехали бы в Одессу,
там сели бы на пароход.
Как бы он пошел? Через Константинопольский пролив… «Принеси-ка, Виця, географический атлас!»
Что нам
там смотреть?» Папа принес какие-то книги, читаем,
как открыли Австралию, про климат, про фауну и флору…
А я вот узнал. Сразу, без малейшего труда узнал: второй был Хаджи-Абрек. А
как же
там никто не догадался?!!
«Тебе сейчас хорошо. А что будет на том свете? Шалишь, грешишь, о смерти не думаешь… Тогда пожалеешь! Неужели не выгоднее как-нибудь уж потерпеть тут, на атом свете, — всего ведь несколько десятков лет. А зато
там — безотменное блаженство на веки вечные, А то вдруг
там тебе — ад! Ужаснейшие муки, — такие,
какие даже представить себе трудно, — и навеки! Только подумать: на веки вечные!.. Эх-эх-эх! Не забывай этого, Витя! Пожалеешь, да поздно будет!»
Для меня же все
там было,
как в раю.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и жил у учителя математики Томашевича, — квартира его была рядом с нашим домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением смотрел,
как они
там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним,
как с равным, играют в шахматы.
Я из-за ряда нищих, жадно протягивающих руки, вежливо кланяюсь — и продолжаю озабоченно вглядываться в выходящие толпы,
как будто мне
там кто-то ужасно нужен…
Я решился. Только вот в
какой журнал? Незадолго перед тем я прочел в газетах весьма презрительный отзыв о журнале «Дело», что
там печатают плохие стихи. Решил послать в «Дело».
В старших классах гимназии после такой проповеди я иногда вдруг начинал возражать на выраженные
там мысли, и, вместо благоговейного настроения, получалась совсем для родителей нежелательная атмосфера спора. Раз, например, после одной вдохновенной проповеди, где оратор говорил о великом милосердии бога, пославшего для спасения людей единственного сына, я спросил: «
Какой же это всемогущий бог, который не сумел другим путем спасти людей? Почему ему так приятны были мучения даже собственного сына?»
Юля при этом грустно смотрела, а у Мани и Инны горели глаза: с
каким бы восторгом они вместе со мною покинули «родные поля» и поехали в неизвестную даль,
какие бы
там ни оказались злые люди!
— А почему необходимо? А вот почему. Шелгунов в своих воспоминаниях… Да! Вот и в «Отечественных записках» за 1873 год… Так вот: верят, что могучею силою обладает печатное слово… Могучею, да!
Как это
там сказано? Забыл. Погодите, я вам как-нибудь прочту, у меня выписка есть.
Меня туда
как будто тянуло по-прежнему, мне все
там представлялось красивым и поэтическим.
Подавленный, я угрюмо сидел в нашей кухмистерской Дервиза. Смотрел на обедавших студентов.
Как могут сидеть они так спокойно? Почему они не
там? А что теперь делается
там?
Большинство профессоров в свое время были корпорантами и теперь, в качестве почетных гостей, приглашались на торжественные празднества своей корпорации;
там они восседали в своих старых цветных студенческих шапочках (она всю жизнь бережно хранилась бывшим корпорантом,
как милая память).
— А вы думали нет? Подождите, я и вас проведу, — ха, ха, ха! Нет, видите ли-с, я вам всю правду скажу. По поводу всех этих вопросов, преступлений, среды, девочек мне вспомнилась теперь, — а впрочем, и всегда интересовала меня, — одна ваша статейка. «О преступлении»… или
как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.
В это время подъехал кошевой и похвалил Остапа, сказавши: «Вот и новый атаман, и ведет войско так, как бы и старый!» Оглянулся старый Бульба поглядеть,
какой там новый атаман, и увидел, что впереди всех уманцев сидел на коне Остап, и шапка заломлена набекрень, и атаманская палица в руке.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви,
как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой,
там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что
там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, //
Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет
там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет
там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «
Как ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Бывало, пушка зоревая // Лишь только грянет с корабля, // С крутого берега сбегая, // Уж к морю отправляюсь я. // Потом за трубкой раскаленной, // Волной соленой оживленный, //
Как мусульман в своем раю, // С восточной гущей кофе пью. // Иду гулять. Уж благосклонный // Открыт Casino; чашек звон //
Там раздается; на балкон // Маркёр выходит полусонный // С метлой в руках, и у крыльца // Уже сошлися два купца.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а
там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —