Неточные совпадения
Буду стремиться
только к одному: передавать совершенно искренно
все, что я когда-то переживал, — и настолько точно, насколько
все это сохранилось в моей памяти.
Я сказал: для меня этот мальчик теперь почти совсем чужой. Пожалуй, это не совсем верно. Не знаю, испытывают ли что-нибудь похожее другие, но у меня так: далеко в глубине души, в очень темном ее уголке, прячется сознание, что я
все тот же мальчик Витя Смидович; а то, что я — «писатель», «доктор», что мне скоро шестьдесят лет, —
все это
только нарочно; немножко поскрести, — и осыплется шелуха, выскочит маленький мальчик Витя Смидович и захочет выкинуть какую-нибудь озорную штуку самого детского размаха.
Отношения между папой и мамой были редко-хорошие. Мы никогда не видели, чтоб они ссорились, разве
только спорили иногда повышенными голосами. Думаю, — не могло все-таки совсем быть без ссор; но проходили они за нашими глазами. Центром дома был папа. Он являлся для
всех высшим авторитетом, для нас — высшим судьею и карателем.
Вечером он
весь в лиловой мгле, и
только сверкают под заходящим солнцем кресты колоколен.
Сад вначале был, как и
все соседние, почти сплошь фруктовый, но папа постепенно засаживал его неплодовыми деревьями, и уже на моей памяти
только там и тут стояли яблони, груши и вишни.
Помню в детстве отшатывающий,
всю душу насквозь прохватывающий страх перед темнотой. Трусость ли это у детей — этот настороженный, стихийный страх перед темнотой? Тысячи веков дрожат в глубине этого страха, — тысячи веков дневного животного: оно ничего в темноте не видит, а кругом хищники зряче следят мерцающими глазами за каждым его движением. Разве не ужас? Дивиться можно
только тому, что мы так скоро научаемся преодолевать этот ужас.
— А тебе, Витя,
все еще
только семь?
Предприятие кончилось, как
все многочисленные мамины предприятия: она с такою энергиею и добросовестностью отдалась делу, настолько
все старалась завести самое лучшее, что предприятие не
только не окупалось, но на него уходил и
весь папин заработок.
— Только-то? Где же
все ягоды?
Так молодой воробей и начал жить и везде, где
только мог, делал
всем добро: выкармливал выпавших из гнезда птенцов, носил еду больным птицам, пел песни обездоленным.
И вот — начали меня истязать.
Все изощреннейшие пытки, какие
только описаны у Майн-Рида и Густава Эмара, были применены ко мне: мне вырезывали из кожи ремни, жгли подошвы углями, выковыривали гвоздями глаза. Я глухо стонал и говорил...
Вот мы какие молодцы! Так мы войну и кончим, — придется немцу с конфузом удирать.
Только вот горе, — я просто в отчаяние приходил:
всех турок перебьют! Когда вырасту большой, — мне ничего не останется!
Случился пожар на Верхне-Дворянской, наискосок от нас, в мелочной лавке Окорокова. Лавка стояла отдельным домиком. Когда, я прибежал, она
вся пылала. Толпился народ. Толстый лавочник кубарем вертелся вокруг пылающей лавки и
только повторял рыдающим голосом, хватаясь за голову...
Вдруг Григорий вышиб кулаком оконце, закрыл глаза ладонью и, головой вперед, бросился через окно в комнату.
Все замерли. В дыму ничего не было видно,
только шипело и трещало пламя. Из дыма вылетел наружу оранжевый сундучок, обитый жестью, а вслед за ним показалась задыхающаяся голова Григория с выпученными глазами; он высунулся из окна и кулем вывалился наружу. Сейчас же вскочил, отбежал и жадно стал дышать чистым воздухом.
Все время жевали,
только во время еды и на ночь вынимали изо рта.
Красный и растерянный, я слушал, как
все хохотали. Особенно потешался Митя Ульянинский. Решили сейчас же нас обвенчать. Поставили на террасе маленький столик, как будто аналой. Меня притащили насильно. Я отбивался, выворачивался, но меня поставили, — потного, задыхающегося и взъерошенного, — рядом с Машей. Маша, спокойно улыбаясь, протянула мне руку. Ее как будто совсем не оскорбляло, а
только забавляло то шутовство, которое над нами проделывали, и в глазах ее мелькнула тихая, ободряющая ласка.
Митя надел, как ризу, пестрое одеяло и повел нас вокруг аналоя, Миша и Володя шли сзади, держа над нами венцы из березовых веток. Остальные пели „Исайе, ликуй!“ Дальше никто слов не знал, и
все время пели
только эти два слова. Потом Митя велел нам поцеловаться. Я растерялся и испуганно взглянул на Машу. Она, спокойно улыбаясь, обняла меня за шею и поцеловала в губы.
Я очень сконфузился. Стал приглядываться. Верно!
Все держат вилку и ножик концами пальцев, легко и красиво, и
только мы с Мишею держим их в кулаках, как будто собираемся резать крепкую подошву.
— Очень нужно! А зато у меня по
всем предметам пятерки,
только по арифметике четверка, а у тебя одни тройки.
Только по французскому пятерка. Подумаешь! Необязательный предмет!
— Витя, я вам скажу
всю правду: сразу, как
только я вас увидела, вы мне так понравились! Никто никогда мне так не нравился.
— И как она тебя любит! Она прямо сказала, что любит тебя больше, чем
всех своих братьев и сестер.
Только вот что она тебе велела передать. Когда дама говорит кавалеру «мерси», он тоже должен ей говорить «мерси», а не «не стоит благодарности».
И я пошел в сад, полный мрака, октябрьского холода и осенних шорохов, и принес куклу. И замечательно: просто бы пошел, —
все бы казалось, вот из-за куста выступит темная фигура жулика, вот набежит по дорожке бешеная собака. А тут — идешь, и ничего не страшно; в душе
только гордая и уверенная радость.
Плещеевы одну
только эту зиму собирались прожить в Туле. Весною старший их брат, Леля, кончал гимназию, и к следующей осени
все Плещеевы переезжали в Москву.
У
всех шли экзамены. Целый месяц мы с Плещеевыми не виделись. И
только в конце мая, перед отъездом своим в Богучарово, они пришли к нам. Прощаться. Навсегда, Я уже говорил: осенью Плещеевы переезжали в Москву.
Во-первых, Один во
всей Туле он разъезжал в санках, запряженных в «пару на отлете»: коренник, а с правой стороны, свернув шею кольцом, — пристяжная. Мчится, снежная пыль столбом, на плечах накидная шинель с пушистым воротником. Кучер кричит: «поди!»
Все кучера в Туле кричали «берегись!», и
только кучер полицмейстера кричал «поди!» Мой старший брат Миша в то время читал очень длинное стихотворение под заглавием «Евгений Онегин». Я случайно как-то открыл книгу и вдруг прочел...
Но самое замечательное, самое непонятное и
всего больше поражавшее мой ум было в нем то, что он
только очень редкие фразы говорил по-русски, больше же
всего говорил на великолепном французском языке, хотя кругом ни одного француза не было.
Оказывается, не
только кенгуру, а самые разные животные в Австралии —
все двуутробки, с сумками на животах!
Поздно вечером мы расходимся спать и долго еще говорим про Австралию, — благо, завтра воскресенье, можно спать сколько угодно. Значит, скоро поедем… И ах!
Только утром, проснувшись с протрезвившимися головами, мы соображаем, что для
всего этого требуется еще один маленький пустячок: выиграть двести тысяч!..
Все слова я сдал в три приема и
только тогда, наконец, получил мои три рубля.
Да! Как же я раньше этого не замечал? Удивительно милая. Мы сидели рядом, весело разговаривали, смеялись. Удивительно милая. И к лицу ее больше
всего идут именно рыжие волосы, —
только не хотелось употреблять этого слова «рыжий». Густая, длинная коса была подогнута сзади и схвачена на затылке продолговатою золотою пряжкой. Это к ней очень шло. Я это ей сказал: как будто золотая рыбка в волосах, и сказал, что буду ее называть «золотая рыбка».
Эти
все разговоры — так, введение
только. Потом мы остаемся в своей компании — Люба, Катя, Наташа, я, — и с нами неизменно Екатерина Матвеевна, тетя Катя, сестра Марии Матвеевны, с черными смеющимися про себя глазами, очень разговорчивая. Ей не скучно с нами, она
все время связывает нас разговором, когда мы не можем его найти. Как теперь догадываюсь, — конечно, она неизменно с нами потому, что нельзя девочек оставлять наедине с мальчиком, но тогда я этого не соображал.
Различались мы не
только цветом волос: дух семей, темпераменты, жизнеотношение —
все было совершенно различное.
«Тебе сейчас хорошо. А что будет на том свете? Шалишь, грешишь, о смерти не думаешь… Тогда пожалеешь! Неужели не выгоднее как-нибудь уж потерпеть тут, на атом свете, —
всего ведь несколько десятков лет. А зато там — безотменное блаженство на веки вечные, А то вдруг там тебе — ад! Ужаснейшие муки, — такие, какие даже представить себе трудно, — и навеки!
Только подумать: на веки вечные!.. Эх-эх-эх! Не забывай этого, Витя! Пожалеешь, да поздно будет!»
Я долго мучился вопросом: что она хотела сказать? Сама-то она, —
только завидует мне, или — раз
все, то значит… Умом я себе говорил: конечно, первое! А в душе были ликование и умиление.
— Как далеко?
Всего полквартала, ветер был как раз в нашу сторону. Да и как ты вообще мог оттуда судить, нужен ты или не нужен? Всякий чуткий мальчик, не такой черствый эгоист, как ты, сейчас же бы бросился домой, сейчас же спросил бы себя, — не беспокоятся ли мама с папой, не понадоблюсь ли я дома? А у тебя
только и заботы, что о белых лайковых перчатках.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не
всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут
только очень умные люди. Генерал у Некрасова говорит в балете поэту...
Эти самостоятельные занятия настолько были нужнее, настолько завлекательнее, чем гимназическая труха, что я
только самое необходимое время стал отдавать официальной науке. И
все вечера читал.
Однако
вся гордость своею ученостью и умственностью моментально выскакивала у меня из души, как
только я вспоминал о Мерцалове. Он был мой одноклассник, сын крупного тульского чиновника. В младших двух классах я был первым учеником первого отделения, а он второго. В третьем классе оба отделения слились. Стал первым учеником я, — но
только потому, что с этого времени Мерцалов стал выказывать глубочайшее презрение к гимназической науке и хорошим отметкам.
Но нужно и вообще сказать: как раз к художеству и лапа и мама были глубоко равнодушны; на произведения искусства они смотрели как на красивые пустячки, если в них не преследовались нравственные или религиозные цели, В других отношениях мое детство протекало почти в идеальных условиях: в умственной области, в нравственной, в области физического воспитания, общения с природою, — давалось
все, чего
только можно было бы пожелать для ребенка.
— Чтоб мы… Викентий Викентьевич, чтоб мы… Ежели вы оказываетесь такой хороший человек… Чтоб мы…
Только светать станет,
всех сами побудим. Будьте покойны!
— Я не так понял маму. Она подробнее
все рассказала мне, — она нисколько не сомневается, что ты веришь в бога, ей
только было неприятно, что ты так необдуманно и грубо ответил сестрам, что они могли тебя понять в нежелательном смысле… Еще раз прошу, прости, брат, меня!
Из
всех песен, из
всех анекдотов выходило, что для женщины
все это очень просто и что она сама постоянно
только об этом к думает.
Не
всю руку, а
только мизинец.
Я ясно видел:
все пальцы поджал и
только мизинец оттопырил.
В гимназии мы без стеснения курили на дворе, и надзиратели не протестовали. Сообщали, на какой кто поступает факультет.
Все товарищи шли в Московский университет,
только я один — в Петербургский: в Петербурге, в Горном институте, уже два года учился мой старший брат Миша, — вместе жить дешевле. Но главная, тайная причина была другая: папа очень боялся за мой увлекающийся характер и надеялся, что Миша будет меня сдерживать.
Папа был в школе Конопацких годовым врачом. От него я узнал, что
все Конопацкие уже переехали на дачу, в Туле
только Мария Матвеевна и Люба. Люба кончила курс с золотою медалью. Через папу она передала мне, что ждет исполнения моего обещания.
Все наши давно уже были во Владычне. Один папа, как всегда, оставался в Туле, — он ездил в деревню
только на праздники. Мне с неделю еще нужно было пробыть в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный дом
весь был в моем распоряжении, и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат. И даже теперь, если бы можно было, жил бы совершенно один в большой квартире, комнат а десять.
Только что задремлешь, и как будто кто раскаленную иглу воткнет в тело; вскочишь и начнешь
всею горстью чесаться, и ищешь, и ничего не находишь…
В актовом зале ректор Иван Ефимович Андреевский сказал молодым студентам речь. Невысокий, седенький. Простирал руки к студентам, как будто хотел их
всех обнять, и убеждал заниматься одною
только наукою. И говорил...
Теперь оставлено было
только два, — словесное и историческое, но на обоих преобладающее число лекции и практических занятий было отдано классическим языкам, которые стали обязательными для слушателей
всех отделений.
Неточные совпадения
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не
только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки;
только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я
всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.
Сначала
все к нему езжали; // Но так как с заднего крыльца // Обыкновенно подавали // Ему донского жеребца, // Лишь
только вдоль большой дороги // Заслышат их домашни дроги, — // Поступком оскорбясь таким, //
Все дружбу прекратили с ним. // «Сосед наш неуч; сумасбродит; // Он фармазон; он пьет одно // Стаканом красное вино; // Он дамам к ручке не подходит; //
Всё да да нет; не скажет да-с // Иль нет-с». Таков был общий глас.
В тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал
только в январе // На третье в ночь. Проснувшись рано, // В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе // И мягко устланные горы // Зимы блистательным ковром. //
Всё ярко,
всё бело кругом.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как
только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется,
всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил
только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, — это
все было со стороны рыбного ряда.