Неточные совпадения
Тульским губернатором в то
время был Н. А.
Она
была очень религиозна. Девушкою собиралась даже уйти в монастырь. В церкви мы с приглядывающимся изумлением смотрели на нее: ее глаза сняли особенным светом, она медленно крестилась, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи, и казалось, что в это
время она душою не тут. Веровала она строго по-православному и веровала, что только в православии может
быть истинное спасение.
Тем удивительнее и тем трогательнее
была ее любовь к мужу, — католику и поляку; больше того, — во
время женитьбы отец даже
был неверующим материалистом, «нигилистом». Замужество матери возмутило многих ее родных. И произошло оно как раз в 1863 году, во
время восстания Польши. Двоюродный брат мамы, с которым она
была очень дружна, Павел Иванович Левицкий, богатый ефремовский помещик, тогда ярый славянофил (впоследствии известный сельский хозяин), совершенно даже прервал с мамой всякое знакомство.
Один единственный случай, когда меня выпороли. Папа одно
время очень увлекался садоводством. В большом цветнике в передней части нашего сада росли самые редкие цветы.
Было какое-то растение, за которым папа особенно любовно ухаживал. К великой его радости и гордости, после многих трудов, растение дало, наконец, цветы.
Папа, наконец, запротестовал, и, ко
времени моего поступления в гимназию, детский сад
был закрыт.
Я сидел на стуле сзади всех, беспокойно насторожившийся, давил внутреннюю дрожь и ощупывал оттопырившиеся карманы: в одном
было два куска булки, — питаться нам всем первое
время после пожара, в другом — куча вырезанных из бумаги и раскрашенных мною солдатиков: если наш дом сгорит, я
буду продавать на улице этих солдатиков и таким образом кормить семью.
Жил у нас в то
время нахлебником смешной толстенький бутуз, Анатолий Коренков. Мама объявила, что сегодня вечером она
будет разбирать Плюшкин магазин. Мы все обрадовались, в восторге сообщали друг другу...
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне
было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то
время жил у нас. Он
был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя
было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже
была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Митя надел, как ризу, пестрое одеяло и повел нас вокруг аналоя, Миша и Володя шли сзади, держа над нами венцы из березовых веток. Остальные
пели „Исайе, ликуй!“ Дальше никто слов не знал, и все
время пели только эти два слова. Потом Митя велел нам поцеловаться. Я растерялся и испуганно взглянул на Машу. Она, спокойно улыбаясь, обняла меня за шею и поцеловала в губы.
Дома у нас мне показалось и тесно, и грязно, и невкусно. Коробило, как фамильярно держится прислуга. И в то же
время за многое, что, — мне вспоминалось, — я делал в Богучарове, мне теперь
было смутно-стыдно.
Хор у него
был прекрасный. Исполнялись русские народные песни, патриотические славянские гимны и марши, — «Тихой Марицы волны, шумите» и др.; в то
время как раз шла турецко-сербская и потом русско-турецкая война. Помню такой марш...
Приходит посадник. Василько проговаривается, что затеял с товарищами этою ночью вылазку из осажденного Новгорода. Посадник в негодовании выясняет ему всю преступность их затеи в такое
время, когда важен всякий лишний человек… Я прикидывал глазом, — много ли остается чтения? Много. Эх, не
поспею в кухню. Акулина поставит картошку в духовку, — тогда уж не даст. А за обедом совсем уж другой вкус у картошки.
Может
быть, в свете тебя не полюбят.
Но, пока люди тебя не погубят,
Стой, — не сгибайся, не пресмыкайся,
Правде одной на земле поклоняйся!..
Как бы печально ни сделалось
время,
Твердо неси ты посильное бремя,
С мощью пророка, хоть одиноко,
Людям тверди, во что веришь глубоко!
Мало надежды? Хватит ли силы?
Но до конца, до грядущей могилы,
Действуй свободно, не уставая,
К свету и правде людей призывая!
Это стихотворение взято у А. Навроцкого, автора известной песни «Утес Стеньки Разина» (
Есть на Волге утес…). Он в то
время издавал либерально-консервативный журнал «Русская речь». Папа выписывал этот журнал, и он ему очень нравился.
Даже если бы в это
время никого не
было во всем доме, — перед самим собою
было бы стыдно и позорно!
Раз, во
время урока математики, —
были мы тогда в четвертом классе, — Бортфельд дерзко стал передразнивать Геннадия Николаевича самым откровенным образом.
Должен
был приехать в Тулу министр народного просвещения Сабуров. Уже за неделю до его приезда Новоселов во
время уроков заходил в классы и учил нас, как держаться перед министром, что ему отвечать.
Воспоминание о себе Куликов оставил у нас хорошее. У меня в памяти он остался как олицетворение краткой лорис-меликовской эпохи «диктатуры сердца». Года через два Куликов ушел со службы. Не знаю, из-за либерализма ли своего или другие
были причины. Слышал, что потом он стал драматургом (псевдоним — Н. Николаев) и что драмы его имели успех на сцене. Он
был сын известного в свое
время водевилиста и актера Н. И. Куликова.
Несколько десятков лет уже прошло с тех пор. И только теперь я соображаю, как упорно и как незаметно папа работал над моим образованием и как много он на это тратил своего
времени, которого у него
было так мало.
Способности у меня
были очень хорошие, память великолепная, гимназические уроки я готовил легко и быстро,
времени свободного
было достаточно.
Я вполне
был убежден, — папа читает со мною потому, что и ему самому все это
было ужасно интересно. А теперь я думаю: сколько своего
времени он отдавал мне, — и как незаметно, так что я даже не мог к нему чувствовать за это благодарности!
Это
было во
время работ: когда длинною цепью косцы двигались по лугу, жвыкая косами, в крепком запахе свежесрезанной травы, или когда сметывались душистые стога, под шуточки парней и визги девок, или в золотисто-полутемной риге, под завывание молотилки, в веселой суете среди пыли и пышных ворохов соломы.
Старшая, Люба, на полгода меня старше,
была уже взрослая, полногрудая, с нею танцевали старшие гимназисты и студенты, за нею явно ухаживал и все
время танцевал с нею гимназист-дирижер Филипп Иванов.
Начался для меня какой-то светлый, головокружительный, непрерывный праздник. Каждый раз, когда я вечером прощался, они меня приглашали к себе на завтра, и я совсем исчез из дому. Но теперь
были праздники, а у нас дома смотрелось на это так: праздники — для удовольствий, в это
время веселись вовсю. Зато будни — для труда, и тогда удовольствия только мешают и развлекают. А теперь
были праздники.
Увлечение мое морской стихией в то
время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам. Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда
буду там консулом. Или нет, я
буду не консулом, а доктором и
буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
И дома все
время стояла перед глазами Люба, светло
было, радостно на душе, и думалось: да, она ждала, что я подойду к ней, ей хотелось этого!
Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей в сад… Не могу сейчас припомнить,
были ли в то
время дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли по саду, играли, — и у меня в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.
Она продела свою руку мне за локоть, и я повел ее под руку; это у нас не
было принято, это
была как будто игра, и в то же
время было доверчиво-интимно.
Была в этом рукопожатии детская, товарищеская чистота — и в то же
время пробуждавшаяся девичья любовь.
Больше всего в то
время я дружил с Витькою-Малым. Он
был на пять лет моложе меня, — мальчишка приземистый, очень сильный, с насупленными бровями.
Может
быть, тут уже наследственно, с кровью, передается склонность к курению (передается же склонность к пьянству); несомненно, что организм детей приучается с раннего детства к никотину, потому что они все
время вдыхают табачный дым курящего отца.
До шестого класса гимназии я искренно и полно верил в православного бога. Одно
время, с полгода, — помнится,
было это в четвертом классе, — я переживал период аскетизма: постился с умилением, ходил на все церковные службы, перед гимназией заходил к Петру и Павлу к ранней обедне, молился перед сном горячо и подолгу.
Туда все
время неслись мысли, там
была вся поэзия и красота жизни.
Я держался от Любы отдаленно, мне стыдно
было навязываться. Наверно, она все
время думает о Филиппе, — чего я к ней
буду лезть? В первый раз, когда я ее обогнал на Площадной и не поклонился и она взволнованно покраснела, у меня мелькнуло: может
быть, и я ей нравлюсь?
Никогда я ничего впоследствии не писал в состоянии такого поэтического волнения и почти экстаза. И я в то
время искреннейшим образом думал, что это
было — мое вдохновение.
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им читала евангелие, а потом
напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все
время молчал, а наутро сказал бабам...
Был у нас одно
время работник Дмитрий, лихач и нахал, не знавший о чудовищной силе Петра.
Эти самостоятельные занятия настолько
были нужнее, настолько завлекательнее, чем гимназическая труха, что я только самое необходимое
время стал отдавать официальной науке. И все вечера читал.
Однако вся гордость своею ученостью и умственностью моментально выскакивала у меня из души, как только я вспоминал о Мерцалове. Он
был мой одноклассник, сын крупного тульского чиновника. В младших двух классах я
был первым учеником первого отделения, а он второго. В третьем классе оба отделения слились. Стал первым учеником я, — но только потому, что с этого
времени Мерцалов стал выказывать глубочайшее презрение к гимназической науке и хорошим отметкам.
У меня, кроме всех этих общих забот,
была еще одна, своя. Я сидел у себя за столом над маленькой тетрадочкой в синей обертке, думал, покусывал карандаш, смотрел на ледяные пальмы оконных стекол и медленно писал. Записывал темы для разговоров с дамами во
время кадрили.
Все
напевы, все слова конца всенощной я помню до сих пор, они и теперь полны для меня очарованием прелестной девушки-подростка с червонно-золотою косою. И когда я теперь хочу воскресить в памяти то блаженное
время, я иду ко всенощной. Каждая песня вызывает свое особое настроение.
А в то
время, когда мы жили с папой вместе, случилось однажды вот что.
Было вербное воскресение. С завтрашнего дня начиналось говение, нужно
было утром встань к заутрене в пять часов. Но пусть рассказывает мой тогдашний дневник.
А мама в это
время, под хлещущим дождем, стояла в темных полях над рекою и поджидала милого своего сынка. Мама думалась, и девушки-сестры, и Катя Конопацкая. Как я теперь увижу ее, как
буду смотреть в ее милые, чистые глаза? И быстрый говорок погано отстукивал в голове мутившейся от похмелья...
И Гете писал Гегелю: «Я всегда радуюсь вашему расположению ко мне, как одному из прекраснейших цветов все более развивающейся весны моей души». Гете в это
время было — семьдесят пять лет.
Сирень отцвела и сыпала на дорожки порыжевшие цветки, по саду яркой бело-розовой волной покатились цветущие розы, шиповник и жасмин. Экзамены кончились.
Будет педагогический совет, нам выдадут аттестаты зрелости, — и прощай, гимназия, навсегда! Портному уже
было заказано для меня штатское платье (в то
время у студентов еще не
было формы), он два раза приходил примерять визитку и брюки, а серо-голубое новенькое летнее пальто уже висело на вешалке в передней.
Потом возвращались. Солнце садилось. Мы с Любою отстали от остальных и разговорились. Что-то случилось, какая-то шестерня стала на свое место, — и я стал разговорчив, прост и знал теперь: все
время уж
буду легко разговаривать и держаться свободно.
Никакого, конечно, запаха резеды в комнате не
было, липы тогда еще не цвели, да и месяца в то
время не
было.
Но главное — и чувства в то
время совсем не
было такого.
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они
были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все
время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все
время папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
Но ничего этою не
было.
Были случайные, разрозненные знакомства с товарищами, соседями по слушанию лекций. Я вообще схожусь с людьми трудно и туго, а тут мое положение
было особенно неблагоприятное. Большинство студентов первое
время держалось земляческими группами, я же из туляков
был в Петербургском университете один. Все остальные поступили в Московский.
Было грустно и одиноко.