Может быть, в свете тебя не полюбят. Но, пока люди тебя не погубят, Стой, — не сгибайся, не пресмыкайся, Правде одной на земле поклоняйся!.. Как бы печально ни сделалось время, Твердо неси ты посильное бремя, С мощью пророка, хоть одиноко, Людям тверди, во что веришь глубоко! Мало надежды? Хватит ли силы? Но до конца, до грядущей могилы, Действуй свободно, не уставая, К свету и правде людей призывая!
И теперь еще, когда звучит в памяти эта песня, я так живо переживаю тогдашнее настроение: ощущение праздничной сытости и свободы, лучи весеннего солнца в синем дыме, чудесные дисканты, как будто звучащие с купола, холодная, издевательская насмешка судьбы, упреки себе и тоска любви такая безнадежная! Особенно все это во фразе: «Пасха, двери райские нам отверзающая». Мне и сейчас при этой молитве кажется: слезы отчаяния подступают к горлу, и я твержу себе...
А Михайловский и его «Русское богатство» все продолжали твердить о том, что марксизм ведет к примирению с действительностью и к полнейшей пассивности. В весело-грозовой атмосфере захватывающей душу работы, борьбы и опасности как смешны казались эти упреки! А у самого Михайловского, в сущности, давно уже не было никаких путей. Он открещивался от народничества, решительно отклонял от себя название народника. И, по-видимому, совершенно уже утратил всякую веру в революцию.
Он рассердился, стал ей доказывать, что она дура, ничего не понимает. Она плакала и настойчиво твердила, что все-таки это не так. Он поссорился с нею, но… сел писать в третий раз. И только, когда в этой третьей редакции она услышала рассказ, Александра Михайловна просияла и радостно сказала...
Людям, боровшимся с возникавшею истиной физической философии, казалось, что, признай они эту истину, — разрушается вера в Бога, в сотворение тверди, в чудо Иисуса Навина. Защитникам законов Коперника и Ньютона, Вольтеру, например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения.
Матрена. Ну, будет! Поговорил, и будет. Ступай спать! Мочи моей нет с тобой! Связать тебя да в сумасшедший дом! Как может небо падать, когда оно утвержденное. Сказано: твердь! Ступай спать! Ступай без разговору. Минуты с тобой покою нет.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.