Неточные совпадения
Учению Платона об идеях Аристотель противопоставляет свое учение о
формах (μορφή), осуществляющихся в некоем субстрате (ΰποκείμενον), материи (ϋλη), причем
форма есть движущий принцип, ведущий развитие к своему полнейшему осуществлению: она является и данностью, и заданностью для своего вида, а вместе и законом ее развития, целепричиной, делающей
вещь воплощением своей идеи (εντελέχεια).
Таким образом, по смыслу учения Аристотеля,
формы существуют не «в умном месте» Платона, а только в
вещах.
Однако им принадлежит самостоятельное бытие в том смысле, что они являются онтологическим prius [Первооснова, основание (лат.); букв.: предыдущее, предшествующее, первичное.]
вещей, в силу которого возможность (δυνάμει δν) переходит в действительность (ενεργεία öv), причем каждая
форма имеет пребывающее, вечное существование, а совокупность
форм образует их иерархию или организм.
С другой стороны, «она не имеет ни тела, ни
формы, ни образа, ни качества, ни количества, ни массы; она не имеет места, не видится, не доступна чувственному восприятию; не чувствуется и не ощутима, не имеет нестройности и смятения вследствие материальных влечений, не немощна вследствие чувственных порывов, не нуждается в свете, не знает перемен, разрушения, разделения, лишения, растяжения, ничего другого из области чувственных
вещей.
Бруно в своем трактате «De la causa, principe e uno» в пятом диалоге дает характеристику Мировой души или Вселенной как Единого, неподвижного, абсолютного, стоящего выше различий и противоречий (в частностях он явно опирается здесь на учение об абсолютном Николая Кузанского), но затем задается вопросом: «Почему изменяются
вещи? почему материя постоянно облекается в новые
формы?
Потому неплохо звучит мнение Гераклита, утверждавшего, что все
вещи суть единое, которое в силу переменчивости имеет все
вещи в себе; а так как все
формы находятся в нем, то к нему соответственно этому относятся и все определения, а настолько справедливы и противоречащие друг другу положения.
Эти запредельные сущности
вещей определялись, как числа у пифагорейцев, как имена в различных мистических учениях, как идеи у Платона, как творческие
формы (энтелехии) у Аристотеля, как буквы еврейского алфавита в Каббале [В первой книге Каббалы («Сефер Иецира» — «Книге творения») утверждается, что все мироздание зиждется на 10 цифрах и на 22 буквах еврейского алфавита; это учение развивается также в книге Зогар (см. прим. 79 к Отделу первому).] [Ср. учение о сотворении мира и об участии в нем отдельных букв, о небесном и земном алфавите в книге Зогар: Sepher ha Sohar, trad, de Jean de Pauly, tome I, 2 а (и далее).
Самая пригодность материи для своей роли связана с тем, что она «свободна (αμορφον öv) от тех идей, которые ей надо вместить» (50 d) [Точнее, «Никогда и никаким образом не усваивает никакой
формы, которая была бы подобна
формам входящих в нее
вещей» (Тимей 50 Ь-с; Платон.
Еще менее, однако, можно мыслить пространственность и временность вслед за Кантом, идеалистически, как
форму восприятия, якобы вовсе не существующую для
вещи в себе.
«
Форма человека включает в себя все
вещи, и все, что только существует, имеет лишь чрез нее устойчивость» (II, 135а).
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала
формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
Неточные совпадения
Картины, старинные
вещи, лаская зрение пестротой красок, затейливостью
форм, утомляли тоже приятно.
Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Феноменологию», когда Наполеон входил в город; тогда его философия не вела ни к индийскому квиетизму, ни к оправданию существующих гражданских
форм, ни к прусскому христианству; тогда он не читал своих лекций о философии религии, а писал гениальные
вещи, вроде статьи «О палаче и о смертной казни», напечатанной в Розенкранцевой биографии.
Как все нервные люди, Галахов был очень неровен, иногда молчалив, задумчив, но par saccades [временами (фр.).] говорил много, с жаром, увлекал
вещами серьезными и глубоко прочувствованными, а иногда морил со смеху неожиданной капризностью
формы и резкой верностью картин, которые делал в два-три штриха.
Некоторые же
вещи никак не могли быть удовлетворительно переданы в этой фигуральной
форме, и потому мы почли лучшим пока оставить их вовсе.
Я чувствую теперь потребность не оправдываться, — я не признаю над собою суда, кроме меня самого, — а говорить; да сверх того, вам нечего больше мне сказать: я понял вас; вы будете только пробовать те же
вещи облекать в более и более оскорбительную
форму; это наконец раздражит нас обоих, а, право, мне не хотелось бы поставить вас на барьер, между прочим, потому, что вы нужны, необходимы для этой женщины.