Но неопределенное определяется и некоторым положительным суждением, и как для глаза
темное есть материя всякой невидимой краски, так и душа устраняет все, что подобно свету в чувственно воспринимаемых вещах, и, не имея уже определения, подобна зрению, сохраняющемуся до известной степени и в темноте.
Неточные совпадения
Вот почему, вообще говоря, так трудно определить момент уверования или утраты веры, ибо и действительности уверование всегда и непрерывно вновь совершается,
есть единый растянутый во времени акт, и всегда неверие, как
темная трясина, подстерегает каждое неверное движение, каждое колебание на пути веры [Отсюда следует, между прочим, в какой иллюзии находятся некоторые протестантские секты (баптисты, методисты), внушающие последователям своим умеренность в их совершившейся уже спасенности; и насколько мудрее и здесь оказывается православие, которое остерегает от этой уверенности как гибельной иллюзии («прелести»), указывая на необходимость постоянной борьбы с миром, «списания», но не «спасенности».].
Вообще в истории мысли это
есть предельный пункт унижения религии под видом ее защиты, ибо мужественнее и естественнее прямо признать, что религии нет и она вообще невозможна, нежели в самый
темный угол сознания, пользуясь его сумерками, упрятывать религию.
«Для того чтобы сделаться связной истиной, представления, являющиеся предпосылкой религиозного чувства, должны
быть извлечены из
темной, неясной их связности в чувстве, соотнесены между собою и приведены в систематическую связь — словом, развиты и переработаны в религиозное мировоззрение» (32).
Согласно ей, Он поэтому не познаваем ни в этом, ни в будущем веке, ибо всякая тварь, не
будучи в состоянии воспринять бесконечный свет,
темнеет в сравнении с ним.
Конечно, и эта «дедукция», переход от безличности к личности, сама по себе у Беме
есть очень
темное учение.
Особенно
темным является вопрос об отношении вечности к времени, к чему постоянно возвращается Беме [«Бог стоит во времени, а время в Боге, одно не
есть другое, но выходит из единого вечного первоисточника» (IV, 295, 14).
Этот «
темный и трудный вид» (χαλεπόν και αμυδρον είδος), как окрестил мировую первоматерию Платон, подвергнут
был им же несравненному анализу в «Тимее» [Знаменитое рассуждение Платона о материи тесно связано с учением о творении мира.
Платон различает здесь (28 d): «Всегда сущее и не имеющее происхождения» (мир идей), «всегда бывающее, но никогда не сущее» (мир явлений) и, наконец, «трудный и
темный» вид, назначение которого
быть «субстратом (ΰποδοχήν) всякого происхождения (γενέσεως), как бы кормилицей (τιθήνην)».
И разве победа материализма, этого
темного Аримана, над царством Люцифера
была бы возможна, если бы не досадная «материя», которая упорно не хочет просветляться и идеализироваться до конца?
Но те, кого миновал этот
темный и печальный жребий, кому ведом язык богов, они
суть избранники Софии, творцы красоты.
Земля в этом смысле
есть становящаяся духовная телесность, она лишь стремится стать той «новою землею», которая выявится по окончании мирового процесса, когда черная и
темная масса преложится в «море стеклянное, подобное кристаллу» (Откр. 4:6).
Достаточно
было для этого, чтобы ничто вышло из своей потенциальности, сделалось ощутимым, как
темная основа мироздания.
Он
есть какой-то эксперимент половой вивисекции, а вместе и экспериментатор в
темной и жуткой области, куда не всякий осмеливается приблизиться.
Оно немедленно поэтому предприняло нападение, чтобы дать силу стихии небытия, хаосу,
темной материи, преодоление которой
было еще в самом начале.
Три дня ели кобылу, бузу пили, покойника поминали. Все татары дома были. На четвертый день, видит Жилин, в обед куда-то собираются. Привели лошадей, убрались и поехали человек 10, и красный поехал: только Абдул дома остался. Месяц только народился, ночи еще
темные были.
— Как же не знать матушку Манефу? — сказала Аграфена Ивановна. — При мне и в обитель ту поступила. В беличестве звали ее Матреной Максимовной, прозванье теперь я забыла. Как не знать матушку Манефу? В послушницах у матери Платониды жила. Отец горянщиной у ней торговал,
темный был богач, гремел в свое время за Волгой… много пользовалась от него Платонидушка.
— В это же время, матушка Наталья Федоровна, — говорила жена смотрителя, знакомая давно с Аракчеевой, она знала, что та не любила, чтобы ее титуловали «графиней» или «сиятельством», — мороз был еще сильней, чем сегодняшний, дня четыре уже будет тому назад, да и
темней было, не в пример, чем теперь, слышу я кто-то на крыльцо вбежал, отворил дверь и шасть в горницу.
Только несколько отдельных куп из
темных елей и пихт да до десятка старых кедров красноречиво свидетельствовали о том севере, где цвели эти выхоленные сирени, акации, тополи и тысячи красивых цветов, покрывавших клумбы и грядки яркой цветистой мозаикой.
— Какие там вопросы! Такая коммунистка, что просто замечательно. Сколько просветила темных людей! Я и сама
темная была, как двенадцать часов осенью. А она мне раскрыла глаза, сагитировала, как помогать нашему государству. Другие, бывают, в партию идут, чтобы пролезть, в глазах у них только одно выдвижение. А она вроде Ленина. Все так хорошо объясняет, — все поймешь: и о рабочей власти, и о религии.
Неточные совпадения
Татьяна, милая Татьяна! // С тобой теперь я слезы лью; // Ты в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде // Ты в ослепительной надежде // Блаженство
темное зовешь, // Ты негу жизни узнаешь, // Ты
пьешь волшебный яд желаний, // Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед тобой // Твой искуситель роковой.
Морозна ночь, всё небо ясно; // Светил небесных дивный хор // Течет так тихо, так согласно… // Татьяна на широкий двор // В открытом платьице выходит, // На месяц зеркало наводит; // Но в
темном зеркале одна // Дрожит печальная луна… // Чу… снег хрустит… прохожий; дева // К нему на цыпочках летит, // И голосок ее звучит // Нежней свирельного
напева: // Как ваше имя? Смотрит он // И отвечает: Агафон.
И что ж? Глаза его читали, // Но мысли
были далеко; // Мечты, желания, печали // Теснились в душу глубоко. // Он меж печатными строками // Читал духовными глазами // Другие строки. В них-то он //
Был совершенно углублен. // То
были тайные преданья // Сердечной,
темной старины, // Ни с чем не связанные сны, // Угрозы, толки, предсказанья, // Иль длинной сказки вздор живой, // Иль письма девы молодой.
Да, может
быть, боязни тайной, // Чтоб муж иль свет не угадал // Проказы, слабости случайной… // Всего, что мой Онегин знал… // Надежды нет! Он уезжает, // Свое безумство проклинает — // И, в нем глубоко погружен, // От света вновь отрекся он. // И в молчаливом кабинете // Ему припомнилась пора, // Когда жестокая хандра // За ним гналася в шумном свете, // Поймала, за ворот взяла // И в
темный угол заперла.
Упала… // «Здесь он! здесь Евгений! // О Боже! что подумал он!» // В ней сердце, полное мучений, // Хранит надежды
темный сон; // Она дрожит и жаром пышет, // И ждет: нейдет ли? Но не слышит. // В саду служанки, на грядах, // Сбирали ягоду в кустах // И хором по наказу
пели // (Наказ, основанный на том, // Чтоб барской ягоды тайком // Уста лукавые не
ели // И пеньем
были заняты: // Затея сельской остроты!).