Неточные совпадения
О, как страшен
этот сон души, ведь от него можно не пробудиться
за целую жизнь!
И в
этот вечер благодатного дня, а еще более на следующий,
за литургией, на все глядел я новыми глазами, ибо знал, что и я призван, и я во всем
этом реально соучаствую: и для меня, и
за меня висел на древе Господь и пролиял пречистую Кровь Свою, и для меня здесь руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается
это чтение Евангелия, в котором рассказывается о вечери в доме Симона прокаженного и о прощении много возлюбившей жены-блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего» [См.: Мф. 26: 6-13.]
И в
этом заключается глубокое отличие оккультного и религиозного путей, которое может при известных условиях стать и противоположностью, и уже во всяком случае нельзя их смешивать, подменивать, выдавая один
за другой, как
это часто делается теперь.
Сначала вопрос
этот хотели хулиганизировать, по методу митрополита Антония, газетной презрительной руганью, а затем схватились
за более реальное средство церковного единения — увещания с военной экспедицией и пожарной кишкой.
При обращении же
за помощью к святым последние отнюдь не являются в качестве таких промежуточных иерархий, заполняющих пропасть между человеком и Богом (ибо
эта бездна незаполнима никаким «эволюционным» процессом и никаким иерархическим восхождением), но лишь как близкие нам и, вместе с нами, предстоящие престолу Господа силы.
На
этой встрече Булгаков сделал доклад по аграрному вопросу (Шацилло К. Ф. О предыстории «Союза освобождения»//Археографический ежегодник
за 1977 год. М., 1981.
Но в действительности
этого нет: то, во что можно верить, нельзя знать, оно выходит
за пределы знания, а в то, что можно знать, нельзя и не должно верить.
Теперешний человек соответствует настоящей стадии в развитии земли; предыдущие ступени его существования духовно и физически отличаются от теперешней, и еще более надо
это же сказать про последующие мировые эпохи: человек есть только звено, его не было и он должен быть преодолен; эволюция ведет не к сверхчеловеку, но от человека и
за человека.
«Относительно
этой формы бесконечности прогресса верно прежде всего то, что мы раньше заметили относительно качественно бесконечного прогресса, а именно, что он не есть выражение истинной бесконечности, а есть та дурная бесконечность, которая не выходит
за пределы долженствования и, таким образом, на деле остается в конечном» (там же.
«Так утверждает оно (благочестие) свою собственную область и свой самобытный характер лишь тем, что оно всецело выходит
за пределы и науки, и практики, и лишь когда оно стоит рядом с последними, общая сфера духа всецело заполнена, и человеческая природа с
этой стороны завершена» (38).
Признаются
за такие, которым действительно присущи объекты, так как практический разум неизбежно нуждается в существовании
этих объектов для возможности своего, и притом практически безусловно необходимого, объекта высшего блага и через
это дает теоретическому разуму право предполагать их.
Моральная теология Канта есть именно тот дурной антропоморфизм или психологизм в религии, которому им якобы объявляется война, ибо тварное и человеческое выдается здесь
за божественное, причем
этот воинствующий психологизм принимает явно враждебный религии характер, как
это достаточно ярко обнаруживается и в религиозных трактатах Канта, а особенно Фихте (периода Atheismusstreit).
Области этической оценки подлежит ведь только личное усилие, борьба и подвиг, а не безличная дрессировка, между тем как сплошь и рядом
эти области смешиваются между собою и всякого рода утилитарная годность принимается
за моральную ценность.
В наш век трудно уверить людей, что вера есть чуждый своеволия, субъективизма и каприза путь искания религиозной истины, причем добытое на
этом пути имеет
за собой всю принудительность объективной истины, требующей самоотверженного себе служения.
Тяжелый и мрачный ореол «фанатизма», обычно облекающий веру, вся
эта бесконечная история мученичества и мучительства
за веру становятся совершенно непонятны, если веру понимать в духе современных декадентских «настроений».
Зачинатель новой религии полагает свой личный религиозный опыт в ее основу, затем
этот последний обрастает созвучным соборным опытом ее последователей, каждый религиозно живой человек приносит камешек
за камешком для
этого здания, коллективность перерождается в кафоличность, переплавляется в церковность, возникает религия, «вера».
Эта трансцендентность не влечет ли
за собой и неизреченности и недомыслимости для человека?
Так, символ в рационалистическом применении берется как условный знак, аббревиатура понятия, иногда целой совокупности понятий, конструктивная схема, логический чертеж; он есть условность условностей и в
этом смысле нечто не сущее; он прагматичен в своем возникновении и призрачен вне своего прагматизма; он возникает по определенному поводу, цепляется
за вещи лишь в предуказанных точках, его реализм частичен, акцидентален.
Утрата вкуса к эстетике культа делает, к тому же,
эти «представления» утомительными и непонятными, рационализм объявляет войну культу
за его пышность, красоту, мнимую театральность (таковы господствующие настроения всей реформации, особенно кальвинизма, пуританизма, квакерства).
Догмат есть имманентизация трансцендентного содержания религии, и
это влечет
за собой целый ряд ущербов, опасностей, подменов; при
этой логической транскрипции мифа неизбежно зарождается схоластика (или «семинарское богословие»), т. е. рационалистическая обработка догматов, приноровление их к рассудочному мышлению, при котором нередко теряется их подлинный вкус и аромат, а «богословие» превращается в «науку как все другие», только с своим особым предметом.
С
этим адогматизмом людей беспринципных и равнодушных не о чем разговаривать: они ниже догмата и ниже религии, и, хотя в силу количественного своего преобладания они задают теперь тон в общественном мнении,
за ними не стоит ни духовной мощи, ни идейного содержания.
Разумеется ли здесь формально-логическое a priori, проявляющееся в каждом отдельном акте познания, или же
это есть действительное припоминание о мифотворческом ведении, причем второстепенное значение для разрешения
этого вопроса имеет вопрос, когда произошла встреча с трансцендентным: в
этой ли жизни или
за ее пределами?
Чем более человек заставляет в разумном мышлении действовать
за себя самое дело, отказывается от своей обособленности, относится к себе как к всеобщему сознанию, его разум не ищет своего в смысле особного, и тем менее может он впасть в
это противоречие, ибо он, разум, и есть самое дело, дух, божественный дух» (17) [Ср. там же.
Интеллектуалистически истолковывая религию, Гегель берет ее лишь как вид мышления, как плохое, недостаточное философствование, и в
этом качестве, конечно, отводит ей низшее место
за то, что она сознает истину лишь в виде «представления», т. е. дуалистического противопоставления субъекта и объекта, человека и божества.
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества в человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже на язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое в бытии и сознании [К
этим общим аргументам следует присоединить и то еще соображение, что если религия есть низшая ступень философского сознания, то она отменяется упраздняется
за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению», в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Это мнение у Гегеля проистекает из общего его убеждения, что возможна абсолютная система, которая была бы не философией, а уже самой Софией, и именно
за таковую почитал он свою собственную систему.
Это соображение часто слышится именно от тех, кто далеко отстоит от
этой простоты и детскости и хочет выдать
за нее леность и грубость ума, обскурантизм или деспотизм.
Если посмотреть с
этой точки зрения на пышное развитие науки о религии
за последний век, то первоначально может получиться впечатление полной нерелигиозности науки, даже бесплодности ее для религии.
Разумеется, искусство глубиннее науки и поэтому стоит ближе к религии, но для нашей аналогии
это различие не имеет значения.]. которым до известной степени и является наука о религии (и именно в силу
этого она может становиться и нечестием, если отступает от своего прямого пути из-за враждебности к религии).
Мы считаем такое понимание весьма односторонним,
за него была покарана еще философия Гегеля, притязавшая философски дедуцировать все эмпирическое бытие и обанкротившаяся на
этом притязании (от него был свободен, до известной степени, даже философский отец имманентизма Кант, утверждавший непознаваемую Ding an sich [Вещь в себе (нем.) — термин философии И. Канта.], которая есть не что иное, как объект мышления, ему неадекватный).
Все свойства, все слова, все качества, все мысли, заимствованные из
этого мира, как бы мы их ни потенцировали и ни усиливали, абсолютно непригодны для характеристики того, что стоит
за пределами
этого мира.
Скорее
это НЕ есть отрицающее всякое высказывание ά: αόριστος, άπειρος, άμορφος [Неограниченный, бесконечный, бесформенный (греч.).] — не столько отрицание того или иного определения, сколько его отсутствие, выражение невыразимого, жест трансцендентного в имманентном, предел для мысли и для сознания,
за которым оно гаснет и погружается в ночь.
Это — музыка, невыразимая в слове, недомыслимое переживание, выход (transcensus)
за самого себя.
Мир идей у Платона образует самостоятельную софийную фотосферу, одновременно и закрывающую и открывающую то, что
за и над
этой сферой — само Божество; идеи у Платона остаются в неустроенной и неорганизованной множественности, так что и относительно верховной идеи блага, идеи идей, не устранена двусмысленность, есть ли она Идея в собственном и единственном смысле или же одна из многих идей, хотя бы и наивысшая (особое место в
этом вопросе занимает, конечно, только «Тимей» с его учением о Демиурге [«Демиург» по-греч. означает «мастер», «ремесленник», «строитель»; у Платона — «Творец», «Бог».
Есть характерная грань,
за которую не может перейти естественное богопознание, все равно философское, мистическое или натуралистическое:
это — откровение личности в Божестве, сколь бы напряженно она ни постулировалась.
Так есть, — об
этом совершенно твердо говорит нам религиозный опыт,
это надо принять и религиозной философии
за исходное определение — в смирении разума, ибо и от разума требуется жертва смирения, как высшая разумность неразумия.
Они находятся в определенном иерархическом соотношении, как ступени самооткровения Ничто. Онтологически единосущны и мир, и бог, насколько оба они суть модусы Ничто, в котором возникает все. И если на пути возвращения к
этому Ничто человек должен восходить к богу (или богам), а далее проходить чрез бога и
за бога, то лишь потому, что нельзя подняться на последнюю ступень, минуя предпоследнюю, а богобытие и есть
эта предпоследняя ступень.
Во всяком случае, — и
этому необходимо давать надлежащий вес при оценке Мейстера Эккегарта, — художник слова и спекулятивный метафизик слишком сильно и явно дают себя знать в его сочинениях, чтобы можно было принимать все его идеи
за религиозно-мистические интуиции и откровения, и никогда нельзя уверенно сказать, опирается ли проповедь Эккегарта на опытные переживания, или же она рождается из загоревшихся в душе его художественных образов и спекулятивных идей, которые он превращает в задачу для осуществления опытным мистическим путем.
С. 29).] (l, 148),
эта необычайная по смелости формула выражает именно мысль о неабсолютности, относительности и даже, если можно так выразиться, о модальности Бога; очевидно, если он не есть последнее, надо стремиться
за Него, дальше Него, постараться «Gottes ledig werden, Gottes quitt machen» [Освободиться от Бога, расквитаться с Богом (нем.).] (175), освободиться от Бога: «bitten wir, dass wir Gottes ledig werden» [Мы просим, чтобы мы были свободны от Бога (нем.).] (l, 172).
Для них возникновение мира есть следствие слепого и нелепого акта воли, как бы ошибки Абсолютного, повлекшей
за собой мировой процесс и ввергнувшей само Абсолютное в «трагедию страдающего бога», причем вся
эта история имеет закончиться бесследным уничтожением безрезультатного мироздания и новым погружением Абсолютного в тупой и сонный покой.
Особенно ярко
это выступает в учении Мейстера Эккегарта, который «просит» прорываться
за Бога, «освобождаться от Бога», а вместе с тем, конечно, и от мира.
Это — рационалистическая безвкусица, которую менее всего хотелось бы видеть в Шеллинге, и он платится
за нее не только ересью, но и противоречием самому себе.
Как нельзя помыслить времени вне вечности и в отрыве от нее, так же нельзя допустить, чтобы хотя в одной точке бытия отсутствовал, прекратившись
за ненадобностью, божественный творческий акт, ибо
это означало бы метафизическое уничтожение бытия, разложение меона в укон, ввержение твари в ее изначальное, темное ничтожество.
То, что Бог существенно и потому предвечно, вневременно представляет (отлично сознаем всю неточность
этих выражений, но пользуемся ими
за отсутствием надлежащих для того слов в языке человеческом), надо мыслить в смысле реальнейшем, как ens realissimum, и именно такой реальнейшей реальностью и обладает Идея Бога, Божественная София.
В утверждении софийности понятий лежит коренная ложь учения Гегеля, с
этой стороны представляющего искажение платонизма, его reductio ad absurdum [Приведение к нелепости (лат.).], и «мудрость века сего» [Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом (1 Кор. 3:19).], выдающего
за Софию (сам Гегель, впрочем, говорит даже не о Софии, понятию которой вообще нет места в его системе, но прямо о Логосе, однако для интересующего нас сейчас вопроса
это различие не имеет значения).
Мир является великой иерархией идейных существ, идейным организмом, и в
этом постижении софийности «мертвого» мира лежит заслуга оккультизма [Под оккультизмом я разумею здесь не столько современный, школьный оккультизм, воспитываемый особой тренировкой, но общую природную способность человека проникать
за кору явлений, особенно свойственную народам в ранние эпохи развития и отразившуюся в сказке, эпосе, фольклоре, верованиях и «суевериях».], сближающая его с ««поэтическим восприятием» природы вообще.
Такое сущее ничто, бытийствующее небытие не может быть уловлено чувством, а только постулировано мыслию, да и то лишь при том условии, если она попытается выйти из себя, как выражается Платон, посредством «незаконнорожденного суждения» (λογισμω τινι νόθω), для
этого надо начисто отмыслить всякое небытие, но и при том все-таки не получится простого, чистого ничто, окончательной пустоты: приходится как бы заглянуть
за кулисы бытия, или, оставаясь на лицевой поверхности его, ощупать его изнанку.
Плотин пытался ответить на
этот же вопрос тоже не спекулятивным, но религиозно-мистическим учением о εν и эманации его лучей в материю: как бы ни относиться к религиозной ценности такого построения, но философской убедительности и оно не имеет (хотя оно нередко и принималось
за философское).
Понять
это не трудно: ведь неоплатоники боролись
за безнадежное дело, — религия язычества уже была сокрушена крестом, и попытки ее спасти, как бы они ни были философски гениальны, все же являлись порождением духовной реакции и обречены были на неудачу.
Если же
это так, то, очевидно, разумные существа низошли из высшего состояния в низшее, и притом не только души, заслужившие
это нисшествие разнообразием своих движений, но и те существа, которые были низведены из высшего и невидимого состояния в
это низшее и видимое для служения всему миру, хотя и не по своему желанию: суете во твари повинуся не волею, но
за повинувшаго ю на уповании (Рим. 8:20).