Неточные совпадения
Эта тяга, став ощутительной с тех
пор, как Петр прорубил свое окно
в Германию [Замечание С. Н. Булгакова о том, что «Петр прорубил свое окно
в Германию», а не
в Европу, является не случайной оговоркой.
Отвечая на этот чисто аналитический и критический вопрос, Кант установил, как ему это казалось (а многим кажется и до сих
пор), основу общезначимых суждений для науки и
в своем учении об опыте попытался выковать броню, предохраняющую от скептицизма, причем фактические условия познания были возведены им
в ранг основоположных, категориальных синтезов.
Молитва до сих
пор остается недостаточно понята и оценена
в ее религиозно — «гносеологическом» значении, как основа религиозного опыта.
Ты всегда меня видишь:
в жутком бессилии
порывов к Тебе, как
в робкой и хладной молитве моей,
в расплавленной муке дробящегося сознания и
в жгучем стыде греха моего. Ты зришь потаенные помыслы, что от себя я со страхом скрываю. Ты во мне знаешь и холодного себялюбца и унылого труса. Ты ведаешь и лукавого похотливца и корыстного завистника. О, страшно думать, что Тебе все мое ведомо, ибо Ты всегда меня видишь!
И пусть не указывают на то, что религиозной философии почти не было
в классическую эпоху религии —
в век первохристианства, ибо эта короткая
пора первой веры и радости, озаренная Пятидесятницей [
В день Пятидесятницы совершилось сошествие Св.
Всякая попытка выразить эту тайну
в понятиях бытия, измерить неизмеримую пучину Божества — роковым образом безнадежна, как бессильна волна своим
порывом подняться к небу, как бы она к нему ни вздымалась.
Хотя он и считается гораздо выше телесной природы, однако, стремясь к бестелесному и углубляясь
в созерцание его, он едва равняется какой-либо искре или свече, — и это до тех
пор, пока он заключен
в узы плоти и крови и, вследствие участия
в такой материи, остается относительно неподвижным и тупым.
С другой стороны, «она не имеет ни тела, ни формы, ни образа, ни качества, ни количества, ни массы; она не имеет места, не видится, не доступна чувственному восприятию; не чувствуется и не ощутима, не имеет нестройности и смятения вследствие материальных влечений, не немощна вследствие чувственных
порывов, не нуждается
в свете, не знает перемен, разрушения, разделения, лишения, растяжения, ничего другого из области чувственных вещей.
Заслуга Канта не
в том, что он заметил эту антиномичность, ибо с ней философская мысль,
в сущности, имеет дело с тех
пор, как себя помнит, но
в том, что он ее так остро осознал.
Вообще вопрос собственно о творении духов — ангелов и человека — остается наименее разъясненным
в системе Беме, и это делает ее двусмысленной и даже многосмысленной, ибо, с одной стороны, разъясняя Fiat
в смысле божественного детерминизма, он отвергает индетерминистический акт нового творения, но
в то же время
порой он говорит об этом совершенно иначе [«Воля к этому изображению (ангелов) изошла из Отца, из свойства Отца возникла
в слове или сердце Божием от века, как вожделеющая воля к твари и к откровению Божества.
В провозглашенном им «творческом акте» неразличимо сливаются, на наш взгляд, и творческий
порыв, и исступление «подполья».].
Вся неисходность противоположения единого и всего, заключенная
в понятии всеединства, сохраняется до тех
пор, пока мы не берем во внимание, что бытие существует
в ничто и сопряжено с небытием, относительно по самой своей природе, и идея абсолютного бытия принадлежит поэтому к числу философских недоразумений, несмотря на всю свою живучесть.
Здесь величайшая духовная трудность нашего времени: с одной стороны, явно пришла
пора для восприятия природы более духовного, нежели оно свойственно было новому времени с его «естествознанием», потребность «оккультного» постижения
в широком смысле слова становится все глубже и шире, но вместе с тем и религиозная опасность этого пути, приводящего к измене Христу и к лжехристианству, к погружению
в язычество и природную магию, чрезвычайно велика.
Но этой гениальности он не может, не умеет
в себе открыть, разрыть Кастальский ключ вдохновения [Кастальский ключ — родник на горе Парнас, обладавший способностью давать пророческую силу; символ поэзии.], хотя
порой и изнемогает от жажды.
Само собою разумеется, что образ,
в отличие от Первообраза, имеет эту черту лишь как формальную возможность, жажду,
порыв, выражающийся
в жесте, который не следует смешивать с действием.
Если же творческий
порыв противопоставляет себя всякому что и
в этом своеобразном апофатизме очерчивает себя магическим кругом антисофийности и трансцендентности, получается адская гримаса, подобие ада.
Христианство имеет
в нем как бы свой же собственный природный лик, который и должно рано или поздно увидать (это, однако, до сих
пор имело место
в совершенно недостаточной степени).
Поэтому-то оно и до сих
пор не стало для нас исполнившимся и
в этом смысле обветшавшим преданием, «ветхим заветом», и этим, быть может, и объясняется то непонятное и загадочное обаяние, которое оно сохраняет над душами и
в христианскую эпоху (чего ведь нельзя
в этом же смысле сказать о Ветхом Завете).
Творческим усилием здесь является напряжение всех сил духовного существа
в одном
порыве к Богу: transcende te ipsum [См. прим. 52 к «Введению».].
Та
пора в истории человечества действительно может рассматриваться как потерянный рай культуры, когда просто и мудро разрешались столь трагически обостренные ныне вопросы.
Художник, обладающий чуткостью артистической и религиозной совести, теперь с особенной остротой чувствует, что тайна молитвенного вдохновения и храмового искусства утеряна и вновь еще не обретена, и
порою он цепенеет
в неизбывности этой муки.
До тех
пор, пока искусство еще находится
в плену у разных «направлений», пока оно является так или иначе тенденциозным, не решаясь жить за свой страх, оно еще не родилось к самоответственности.
Однако это не совсем так:
в глубине своей и власть все-таки сохраняет эротический
порыв, и это ощущается
в торжественные или критические моменты жизни народов (какова, напр., война).
О нем же
порою говорил и Достоевский как о растворении государства
в Церкви, и Вл. Соловьев как о «свободной теократии».
В результате получилось начало той общей «секуляризации» жизни, а
в частности и власти, которая продолжается и до сих
пор.
Все мы имеем маленькую слабость немножко пощадить себя, а постараемся лучше приискать какого-нибудь ближнего, на ком бы выместить свою досаду, например, на слуге, на чиновнике, нам подведомственном, который
в пору подвернулся, на жене или, наконец, на стуле, который швырнется черт знает куда, к самым дверям, так что отлетит от него ручка и спинка: пусть, мол, его знает, что такое гнев.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих
пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Как рано мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно был он молчалив, // Как пламенно красноречив, //
В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть себя! // Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а
порой // Блистал послушною слезой!
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще
в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово //
В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня
пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, //
Пора тепла, цветов, работ, //
Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля, друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна!
пора любви! // Какое томное волненье //
В моей душе,
в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем //
В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?