Неточные совпадения
В связи с
общим замыслом чисто исследовательская часть
в изложении сведена к минимуму: автор сознательно отказывается от стремления к исчерпывающей полноте библиографического и ученого аппарата.
В России идеи неокантианства активно пропагандировала и развивала группа философов, издателей журнала «Логос» (Б.
В. Яковенко, Ф. А. Степун, С. И. Гессен и др.).], Фихте, Гегель, Гартман; Геккель, Фейербах, К. Маркс, Чемберлен — все эти столь далеко расходящиеся между собою струи германства
в «имманентизме», однако, имеют
общую религиозную основу.
В своем отношении к
общей проблеме религии Кант был ослеплен и загипнотизирован собственной религиозной доктриной и потому не мог посвятить трансцендентальному исследованию этой проблемы того внимания, которого именно от нею требовала бы логика трансцендентализма и простая последовательность.
Итак,
в самой
общей форме можно дать такое определение религии: религия есть опознание Бога и переживание связи с Богом.
Чрезмерная подчеркнутость этого мотива
в их построениях всецело связана с их
общей и религиозной метафизикой.].
В замкнутом субъективизме, имманентизме и психологизме неповинна поэтому даже и эта религия, как бы ни было скудно ее положительное учение о Боге [На это справедливо указывает Гартман, у которого вообще мы находим чрезвычайно отчетливую постановку проблемы религии
в ее
общей форме: он устанавливает, что «всякий объект религиозной функции есть бог; бог есть не научное, но религиозное понятие; наука может заниматься им, лишь поскольку она есть наука о религии.
Трансцендентное
в самом
общем смысле, т. е. превышающее всякую меру человеческого опыта, сознания и бытия, вообще «этого мира», дано
в первичном религиозном переживании, поскольку
в нем содержится чувство Бога, — это есть основная музыка религии.
Булгаков по поводу имясловия написал статью «Афонское дело» (Русская мысль. 1913. № 9), а позднее (
в 1920 г.) монографию «Философия имени» (Париж, 1953).], помимо
общего своего богословского смысла, является
в некотором роде трансцендентальным условием молитвы, конституирующим возможность религиозного опыта.
1. С. 371–409.] (хотя
общая его точка зрения радикального имманентизма, конечно, не благоприятствовала пониманию центрального значения молитвы
в религии).
Вера
в этом смысле есть антиципация [Антиципация (от лат. anticipo-предвосхищаю) —
в самом
общем смысле слова означает способность предвосхищения (чаще всего какого-либо события).] знания: credo ut intelligam [Верю, чтобы понимать (лат.) — изречение, предписываемое Ансельму Кентерберийскому (1033–1109).], хотя сейчас и не опирающаяся на достаточное основание: credo quia absurdum [Верю, ибо это нелепо (лат.) — слова, предписываемые Тертуллиану.].
Между тем, строго говоря, между религиозной верой и «мистическим эмпиризмом» столь же мало
общего, как и вообще между верой и познанием,
в составе коего интуиция есть, действительно, совершенно неустранимый элемент.
В отношении же к духовному нет необходимости, чтобы это
общее чувство разделялось на пять чувств, как бы на пять окон… но, пребывая всецело единым чувством, оно имеет с собой и
в себе пять чувств (или, точнее сказать, более), поколику все они едино суть…
Поэтому у Шлейермахера появляется уклон к адогматизму, составляющему естественный вывод из
общего его не только антиинтеллектуализма, но и антилогизма
в религии.
Чувство, по мнению Гегеля является у человека
общим с животным, которое не имеет религии (причем Гегель, конечно, прибавляет, что Gott ist wesentlich im Denken [«Бог существенно есть
в религии» (там же.
Особенно же горячо,
в соответствии
общему своему интеллектуализму, нападает Гартман на мистицизм, под которым разумеет одностороннее преобладание мистического чувства.
Общее заключение Гартмана (к главе «Die religiöse Funktion als Gefühl») [Религиозная функция как чувство (нем.).] таково: «Ценность религиозного чувства содержится не
в чувстве как таковом, но
в бессознательном процессе мотивации,
в котором оно сигнализирует как симптом резонанса
в сознании, а ценность этого процесса мотивации заключается
в фактическом результате, который оно производит» (53).
Из кафоличности, как
общего качества религиозного сознания, следует, что
в религиозном сознании, по самой его, так сказать, трансцендентальной природе, уже задана идея церковности, подобно тому как
в гносеологическом сознании задана идея объективности знания.
Особую разновидность естественной религии, или «религии вообще», составляет так наз. теософическая доктрина, согласно которой все религии имеют
общее содержание, говорят одно и то же, только разным языком, причем надо отличать эзотерическое учение, ведомое лишь посвященным, и экзотерическое, существующее для profanum vulgus [Непосвященная толпа (лат.) — выражение Горация («Оды», II, 1,1)]; различия символики и обряда, обусловливаемые историческими причинами, существуют только во втором, но не
в первом.
Несоответствие это есть следствие не только невыразимости
в слове полноты религиозного переживания, но и
общей неадекватности понятий тому, что они призваны здесь выражать.
В католицизме символ веры пересматривался и редактировался на Тридентском соборе (1545–1563).], для всех членов Церкви
общего и обязательного.
И логическое место Божества
в системе определяется
общим характером данного философского учения: сравните с этой точки зрения хотя бы систему Аристотеля с его учением о божественной первопричине — перводвигателе, с не менее религиозной по
общему своему устремлению системой Спинозы, или сравните Канта, Шеллинга, Фихте, Гегеля
в их учениях о Боге.
(Очевидна вся недостаточность этого аргумента, который скорее может быть приведен
в защиту идеи откровения, нежели для подтверждения
общей точки зрения Гегеля: для него Бог дан
в мышлении, есть мышление, а при этом, строго говоря, некому и нечему открываться, и если сам Гегель и говорит об откровенной религии, то делает это по своей обычной манере пользоваться эмпирическими данными для нанизывания их на пан-логическую схему).
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества
в человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже на язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое
в бытии и сознании [К этим
общим аргументам следует присоединить и то еще соображение, что если религия есть низшая ступень философского сознания, то она отменяется упраздняется за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению»,
в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Насколько же при этом от вопросов технических восходят к
общим и принципиальным, то и они подпадают тому же закону — религиозной окачествованности философии, хотя не всегда легко ее разглядеть [Так, напр., нелегко под «чистой логикой» Когена увидать скрытое
в ней острие неоюдаизма.
Ибо ничего
общего не имеет детская простота чад Божиих, живущих непосредственным созерцанием неба, с этим манерным, лже-философским опрощенством, которое,
в сущности, не отказывается от философствования, но хочет иметь его по дешевой цене.
Истины религии, открывающиеся и укореняющиеся
в детски верующем сознании непосредственным и
в этом смысле чудесным путем, изживаются затем человеком и
в его собственной человеческой стихии,
в его имманентном самосознании, перерождая и оплодотворяя его [Гартман, среди новейших философов Германии обнаруживающий наибольшее понимание религиозно-философских вопросов, так определяет взаимоотношение между
общей философией и религиозной философией: «Религиозная метафизика отличается от теоретической метафизики тем, что она извлекает выводы из постулатов религиозного сознания и развивает необходимые метафизические предпосылки религиозного сознания из отношения, заложенного
в религиозной психологии, тогда как теоретическая метафизика идет путем научной индукции.
Развитое
в тексте понимание соотношения между философией и религией дает иное его истолкование и
в значительной мере снимает самый вопрос о разнице между религиозной и
общей метафизикой, ибо
в существе они совпадают и могут различаться скорее
в приемах изложения.
Диалектическое противоречие
в смысле Гегеля проистекает из
общего свойства дискурсивного мышления, которое, находясь
в дискурсии [Дискурсия (от лат. discursus — довод, аргумент) — рассудочное (или логическое) мышление, мышление с помощью понятий.],
в непрерывном движении, все время меняет положение и переходит от одной точки пути к другой; вместе с тем оно, хотя на мгновение, становится твердой ногой
в каждой из таких точек и тем самым свой бег разлагает на отдельные миги, на моменты неподвижности (Зенон!)
Мысль рождается не из пустоты самопорождения, ибо человек не Бог и ничего сотворить не может, она рефлектируется из массы переживаний, из опыта, который есть отнюдь не свободно полагаемый, но принудительно данный объект мысли [Эту мысль С. Н. Булгаков впоследствии развил
в своей работе «Трагедия философии» (1920–1921), о которой писал
в предисловии: «Внутренняя тема ее —
общая и с более ранними моими работами (
в частности, «Свет невечерний») — о природе отношений между философией и религией, или о религиозно-интуитивных отношенях между философией и религией, или о религиозно-интуитивных основах всякого философствования.
Антиномия не означает ошибки
в мышлении или же
общей ложности проблемы, гносеологического недоразумения, которое может быть разъяснено и тем самым устранено.
Итак, к антиномии приводит нас уже самое
общее определение объекта религии,
в котором содержится coincidentia oppositorum [Совпадение противоположностей (лат.) — термин Николая Кузанского.], заложено основание для двух рядов мыслей, разбегающихся
в противоположных направлениях.
Кто есть что, некто есть нечто (или же более частные суждения: некто χ есть определенный некто А, или нечто у есть определенное нечто
В) — таковы самые
общие положения бытия.
Общею особенностью отрицательного богословия
в сфере мышления является его безусловно отрицательный характер, все его содержание исчерпывается одним НЕ или СВЕРХ, которое оно приставляет безразлично ко всем возможным определениям Божества.
Следует отметить как
общую черту отрицательного богословия, что
в большинстве случаев оно вырастает на почве повышенного мистического чувства, неразрывно связано с мистикой.
В учении Аристотеля о формах мы имеем только иную (
в одном смысле улучшенную, а
в другом ухудшенную) редакцию платоновского же учения об идеях, без которого и не мог обойтись мыслитель, понимавший науку как познание
общего (το καθόλου) и, следовательно, сам нуждавшийся
в теории этого «
общего», т. е.
в теории идей-понятий.
Эта божественная Первооснова мира и бытия есть и
общая субстанция мира, ибо все обосновывается
в Едином, имеет
в нем и причину, и цель, существует только его животворящей силой.
В учении Оригена идеям отрицательного богословия принадлежит свое определенное место, причем нельзя не видеть близости его
в этом отношении к Плотину.
В книге первой сочинения «О началах», содержащей
общее учение о Боге, резко утверждается Его трансцендентность и непостижимость. «Опровергши, по возможности, всякую мысль о телесности Бога, мы утверждаем, сообразно с истиной, что Бог непостижим (mcompehensibilis) и неоценим (inaestimabilis).
Споря с учением Евномия, св. Василий
В. выставляет
общее положение, что «нет ни одного имени, которое, объяв все естество Божие, достаточно было бы его выразить…
Общая мысль о непостижимости Божией выражается и
в религиозной поэзии св. Григория.
Общее содержание отрицательного богословия, развиваемого преимущественно
в первой и отчасти во второй книге «De divisione naturae», основного трактата Эриугены, последний определяет так:
в нем выясняется, что «Бога Ничто из всего, что существует и чего не существует, не выражает
в Его сущности, что и сам Он совершенно не знает, что Он есть, ибо Он никоим образом не может быть определяем по величине или свойству, ибо ничто не подходит к Нему и сам Он ничем не постигается, и что сам Он
в том, что существует и не существует, собственно говоря, не выражается
в самом себе, — род незнания, превосходящий всякое знание и понимание»***.
В стихотворных изречениях (Reime) этого мистического философа и поэта, изданных под
общим заглавием «Cherubinischer Wandersmann», среди многих перлов мистического глубокомыслия найдется немало двустиший
в духе отрицательного богословия. Приведем некоторые, наиболее яркие [Des Angelus Silesius Cherubinischer Wandersmann, nach der Ausgabe letzter Hand von 1675 vollständig herausgegeben. Diederichs, 1905.].
Антиномия
в понимании причинной обусловленности творения открывается Кантом отнюдь не благодаря его гносеологии,
в пределах ее она только формулируется, сама же она имеет и совершенно независимое и более
общее значение.
Знаменитый ирландец
в своем
общем учении, несмотря на искреннее желание удержаться
в пределах христианского мировоззрения, тем не менее сбивается на плотиновский «эманативный пантеизм [От слова «эманация».]»» [Так определяет плотиновское мировоззрение Штёкль (A. Stock!. Lehrbuch der Geschichte der Philosophie, 2-te Ausg.
Однако мыслительская работа Беме опознается не столько по таким глухим признаниям, сколько по
общему плану его трактатов, очень и очень не непосредственных, но носящих
в своем построении следы напряженной умственной работы.], и, если бы из его сочинений сохранилась лишь одна «Аврора», его первый трактат, имеющий печать свежести и непосредственности «вдохновения», и наиболее чуждый притязаний на систему, то можно было бы, пожалуй, не заметить одной из основных черт творчества Беме, с большой тонкостью подмеченной Шеллингом, это… его рационализма.
Это превращение укона
в меон есть создание
общей материи тварности, этой Великой Матери всего природного мира.
Августина, именно о том, что делал Бог до творения мира, тем самым расширяется
в более
общий вопрос об отношении Творца к творению или о реальном присутствии Его во времени, о самоуничижении Тчорца чрез вхождение во временность и как бы совлечение с себя вечности.
Общая антиномия тварности другое выражение находит
в антиномии свободы и необходимости.
Их различение порождается
общей основой тварности, ничто, меоном, который,
в свою очередь, имеет скрытую основу
в чистом ничто укона,
в беспредельности небытия, άπειρον.
В каббалистической космологии вообще можно видеть вариант платонизма или, сказать
общее, своеобразно излагаемое учение о софийности мира.
И для Платона, и для Аристотеля было одинаково бесспорно, что существует нечто
общее в понятиях, род или идея, причем ни тот ни другой не понимали их
в смысле номинализма, т. е. только как абстракции или условные имена — vox, но видели
в них некие realia.
Неточные совпадения
Тут был Проласов, заслуживший // Известность низостью души, // Во всех альбомах притупивший, // St.-Priest, твои карандаши; //
В дверях другой диктатор бальный // Стоял картинкою журнальной, // Румян, как вербный херувим, // Затянут, нем и недвижим, // И путешественник залётный, // Перекрахмаленный нахал, //
В гостях улыбку возбуждал // Своей осанкою заботной, // И молча обмененный взор // Ему был
общий приговор.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то
общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
«Ребята, вперед!» — кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану
общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились
в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит, как пух, на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего
общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие,
общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»