Неточные совпадения
И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе
этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того
же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьевской больницы.
Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут
же, во дворе, мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне
это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы?
При
этом с тою
же ясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе не известно.
Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи я сообразил — уверенность, что сообразил, была железной, — что сейчас мне придется в первый раз в жизни на угасающем человеке делать ампутацию. И человек
этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее
же нет крови! За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет мне безумный отец?
«Вот оно. Началось! — мелькнуло у меня в голове, и я никак не мог попасть ногами в туфли. — А, черт! Спички не загораются. Что ж, рано или поздно
это должно было случиться. Не всю
же жизнь одни ларингиты да катары желудка».
Здесь
же я — один-одинешенек, под руками у меня мучающаяся женщина; за нее я отвечаю. Но как ей нужно помогать, я не знаю, потому что вблизи роды видел только два раза в своей жизни в клинике, и те были совершенно нормальны. Сейчас я делаю исследование, но от
этого не легче ни мне, ни роженице; я ровно ничего не понимаю и не могу прощупать там у нее внутри.
Я неопределенно бормочу что-то в ответ. Мне, собственно говоря, хочется сказать вот что: все ли там цело у матери, не повредил ли я ей во время операции… Это-то смутно терзает мое сердце. Но мои знания в акушерстве так неясны, так книжно отрывочны! Разрыв? А в чем он должен выразиться? И когда он даст знать о себе — сейчас
же или, быть может, позже?.. Нет, уж лучше не заговаривать на
эту тему.
Помню, я пересек двор, шел на керосиновый фонарь у подъезда больницы, как зачарованный смотрел, как он мигает. Приемная уже была освещена, и весь состав моих помощников ждал меня уже одетый и в халатах.
Это были: фельдшер Демьян Лукич, молодой еще, но очень способный человек, и две опытных акушерки — Анна Николаевна и Пелагея Ивановна. Я
же был всего лишь двадцатичетырехлетним врачом, два месяца назад выпущенным и назначенным заведовать Никольской больницей.
Ямки втягивались в горле у девочки при каждом дыхании, жилы надувались, а лицо отливало из розоватого в легонький лиловатый цвет.
Эту расцветку я сразу понял и оценил. Я тут
же сообразил, в чем дело, и первый мой диагноз поставил совершенно правильно и, главное, одновременно с акушерками, — они-то были опытны: «У девочки дифтерийный круп, горло уже забито пленками и скоро закроется наглухо…»
— Батюшка, как
же так, горло девчонке резать? Да разве
же это мыслимо? Она, глупая баба, согласилась. А моего согласия нету, нету. Каплями согласна лечить, а горло резать не дам.
— Купаюсь я, — жалобно сказал я, — ее сюда-то чего
же не привезли? — И при
этом я облил водой голову, и мыло ушло в корыто.
Возница безнадежно плюхнулся на облучок, выровнялся, качнулся, и мы проскочили в ворота. Факел исчез, как провалился, или
же потух. Однако через минуту меня заинтересовало другое. С трудом обернувшись, я увидел, что не только факела нет, но Шалометьево пропало со всеми строениями, как во сне. Меня
это неприятно кольнуло.
— Приехали… Людей-то нужно было послушать… Ведь что
же это такое! И себя погубим и лошадей…
«Как
же, — говорит, — не ставил? И сейчас стоит…» И при
этом поворачивается спиной, а у него горчишник на тулупе налеплен!..
— Чего
же это вы, батюшка, так поздно? — солидно спросил я для очистки совести.
Итак, прошел год. Ровно год, как я подъехал к
этому самому дому. И так
же, как сейчас, за окнами висела пелена дождя, и так
же тоскливо никли желтые последние листья на березах. Ничто не изменилось, казалось бы, вокруг. Но я сам сильно изменился. Буду
же в полном одиночестве праздновать вечер воспоминаний…
— Ты что
же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту? Почему
же на лошади не приехала?
Ах, зеркало воспоминаний. Прошел год. Как смешно мне вспоминать про
эту лунку! Я, правда, никогда не буду рвать зубы так, как Демьян Лукич. Еще бы! Он каждый день рвет штук по пяти, а я раз в две недели по одному. Но все
же я рву так, как многие хотели бы рвать. И лунок не ломаю, а если бы и сломал, не испугался бы.
— Я, — пробурчал я, засыпая, — я положительно не представляю себе, чтобы мне привезли случай, который бы мог меня поставить в тупик… может быть, там, в столице, и скажут, что
это фельдшеризм… пусть… им хорошо… в клиниках, в университетах… в рентгеновских кабинетах… я
же здесь… все… и крестьяне не могут жить без меня… Как я раньше дрожал при стуке в дверь, как корчился мысленно от страха… А теперь…
— Когда
же это случилось?
«Что
это такое… Мозговая грыжа… Гм… он живет… Саркома. Гм… мягковата… Какая-то невиданная, жуткая опухоль… Откуда
же она развилась… Из бывшего глаза… А может быть, его никогда и не было… Во всяком случае, сейчас нет…»
—
Это что
же? — спросил человек с мраморной сыпью.
К чему
же теперь, когда прошло так много лет, я вспомнил ее, обреченную на четырехмесячный страх. Не даром. Женщина
эта была второй моей пациенткой в
этой области, которой впоследствии я отдал мои лучшие годы. Первым был тот — со звездной сыпью на груди. Итак, она была второй и единственным исключением: она боялась. Единственная в моей памяти, сохранившей освещенную керосиновыми лампами работу нас четверых (Пелагеи Ивановны, Анны Николаевны, Демьяна Лукича и меня).
Позвольте, а где
же пометки о первичной язве? Что-то не видно. На тысячи и тысячи имен редко одна, одна. А вторичного сифилиса — бесконечные вереницы. Что
же это значит? А вот что
это значит…
— Ты что
же это ругаешься?
Это какие
же порядки — ругаться?
— Разве тебя «дурой» следует ругать? Не дурой, а… а!.. Ты посмотри на Ваньку! Ты что
же, хочешь его погубить? Ну, так я тебе не позволю
этого!
Неточные совпадения
— Разумеется, я
это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет
же в восемьдесят лет этакая дурь в голову! Да что, он с виду как? бодр? держится еще на ногах?
Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут
же; тут
же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая
этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком.
— Восемьдесят лет, ваше превосходительство. Но
это келейное, я бы… чтобы… — Чичиков посмотрел значительно в лицо генерала и в то
же время искоса на камердинера.
— А! — Он тут
же развернул ее, пробежал глазами и подивился чистоте и красоте почерка. — Славно написано, — сказал он, — не нужно и переписывать. Еще и каемка вокруг! кто
это так искусно сделал каемку?
Итак, ничего нет удивительного, что чиновники невольно задумались на
этом пункте; скоро, однако
же, спохватились, заметив, что воображение их уже чересчур рысисто и что все
это не то.