Неточные совпадения
И даже до курьезного ровно:
в два
часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а
в два
часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьевской больницы.
Часа два
в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж больше мои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться и даже создавать некоторые планы.
Прошло четверть
часа. С суеверным ужасом я вглядывался
в угасший глаз, приподымая холодное веко. Ничего не постигаю. Как может жить полутруп? Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей Пелагея Ивановна вытирала соленый пот.
В остатках крови
в жилах у девушки теперь плавал и кофеин. Нужно было его впрыскивать или нет? На бедрах Анна Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического раствора. А девушка жила.
В больнице, несмотря на глухой
час, было оживление и суета.
Я бросил Додерляйна и опустился
в кресло, силясь привести
в порядок разбегающиеся мысли… Потом глянул на
часы. Черт! Оказывается, я уже двенадцать минут дома. А там ждут.
Часы составляются из минут, а минуты
в таких случаях летят бешено. Я швырнул Додерляйна и побежал обратно
в больницу.
Было начало второго, когда я вернулся к себе. На столе
в кабинете
в пятне света от лампы мирно лежал раскрытый на странице «Опасности поворота» Додерляйн. С
час еще, глотая простывший чай, я сидел над ним, перелистывая страницы. И тут произошла интересная вещь: все прежние темные места сделались совершенно понятными, словно налились светом, и здесь, при свете лампы, ночью,
в глуши, я понял, что значит настоящее знание.
И вот я заснул: отлично помню эту ночь — 29 ноября, я проснулся от грохота
в двери. Минут пять спустя я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с божественных книг оперативной хирургии. Я слышал скрип полозьев во дворе: уши мои стали необычайно чуткими. Вышло, пожалуй, еще страшнее, чем грыжа, чем поперечное положение младенца: привезли ко мне
в Никольский пункт-больницу
в одиннадцать
часов ночи девочку. Сиделка глухо сказала...
Больше я никогда
в жизни ее не видел. Я стал забывать ее. А прием мой все возрастал. Вот настал день, когда я принял сто десять человек. Мы начали
в девять
часов утра и закончили
в восемь
часов вечера. Я, пошатываясь, снимал халат. Старшая акушерка-фельдшерица сказала мне...
Одним словом, возвращаясь из больницы
в девять
часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды. И
в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять.
Во вторник приехали не сто, а сто одиннадцать человек. Прием я кончил
в девять
часов вечера. Заснул я, стараясь угадать, сколько будет завтра,
в среду? Мне приснилось, что приехало девятьсот человек.
Около двух
часов дня вертящаяся сетка за окном значительно поредела, а я сидел
в корыте голый и с намыленной головой.
Размышляя таким образом, я и не заметил, как оделся. Одевание было непростое: брюки и блуза, валенки, сверх блузы кожаная куртка, потом пальто, а сверху баранья шуба, шапка, сумка,
в ней кофеин, камфара, морфий, адреналин, торзионные пинцеты, стерильный материал, шприц, зонд, браунинг, папиросы, спички,
часы, стетоскоп.
Четверть
часа приблизительно мы двигались так, пока наконец я не почувствовал, что сани заскрипели как будто ровней. Радость хлынула
в меня, когда я увидел, как замелькали задние копыта лошади.
— А
в остальные
часы ничего?
«Пелагея Ивановна! Примите во вторую палату мельника. У него malaria. Хинин по одному порошку, как полагается,
часа за четыре до припадка, значит,
в полночь. Вот вам исключение! Интеллигентный мельник!»
Босые мои ноги мгновенно ощутили прохладный пол, не попадая
в туфли. Я ломал спички и долго тыкал
в горелку, пока она не зажглась синеватым огоньком. На
часах было ровно шесть.
Я, вдыхая апрельский дух, приносимый с черных полей, слушал вороний грохот с верхушек берез, щурился от первого солнца, шел через двор добриваться. Это было около трех
часов дня. А добрился я
в девять вечера. Никогда, сколько я заметил, такие неожиданности
в Мурьеве, вроде родов
в кустах, не приходят
в одиночку. Лишь только я взялся за скобку двери на своем крыльце, как лошадиная морда показалась
в воротах, телегу, облепленную грязью, сильно тряхнуло. Правила баба и тонким голосом кричала...
Конечно, у него оказалась переломленная нога, и вот два
часа мы с фельдшером возились, накладывая гипсовую повязку на мальчишку, который выл подряд два
часа. Потом обедать нужно было, потом лень было бриться, хотелось что-нибудь почитать, а там приползли сумерки, затянуло дали, и я, скорбно морщась, добрился. Но так как зубчатый «Жиллет» пролежал позабытым
в мыльной воде — на нем навеки осталась ржавенькая полосочка, как память о весенних родах у моста.
Но большая часть утекала у меня из рук, как песок
в песочных
часах, и я не мог разыскать их
в снежной мгле.
Неточные совпадения
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые дни? // Что день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, // Всё благо: бдения и сна // Приходит
час определенный; // Благословен и день забот, // Благословен и тьмы приход!
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья
в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый год больной
в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, //
В очках,
в изорванном кафтане, // С чулком
в руке, седой калмык. // Встречает их
в гостиной крик // Княжны, простертой на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я
час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем //
В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу
в скобках, // Что речь веду
в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Она любила на балконе // Предупреждать зари восход, // Когда на бледном небосклоне // Звезд исчезает хоровод, // И тихо край земли светлеет, // И, вестник утра, ветер веет, // И всходит постепенно день. // Зимой, когда ночная тень // Полмиром доле обладает, // И доле
в праздной тишине, // При отуманенной луне, // Восток ленивый почивает, //
В привычный
час пробуждена // Вставала при свечах она.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог
час: // А я
в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…