Неточные совпадения
И такой талант, как Шатобриан в своих «Memoires d'outre tombe» грешил, и как! той
же постоянной возней с своим «я», придавая особенное значение множеству эпизодов своей жизни, в которых нет для читателей объективного интереса, после того как они уже достаточно ознакомились с личностью, складом ума, всей психикой автора
этих «Замогильных записок».
Эта книга была тогда
же приобретена покойным издателем «Нивы», но по разным причинам до сих пор не напечатана.
Инспектор был из наших
же учителей, духовного звания, как и директор; учил нас в первых двух классах латыни очень умело, хоть и по-семинарски; но, попав в инспекторы, сделался для нас «притчей во языцех», смешной фигурой полицейского, с наслаждением ловившего мальчуганов, возглашая при
этом: «Стань столбом!» или: «Дик видом».
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но
это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я был ребенком такой
же «курносый», как и он.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале той
же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
На Солянке
же воздымались и хоромы богача Шепелева, нижегородского помещика — одного из последних фанатиков дилетантства, который сам пел в операх с труппой своего крепостного театра. Мой учитель, первая скрипка нашего театра, А-в, был также из вольноотпущенных
этого самого Шепелева.
На Красной площади стены Кремля, Василий Блаженный, Спасские и Никольские ворота, главы соборов, памятник Минину — все
это сейчас
же иначе настраивало.
Гостиница
эта была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас
же свалился на диван, чувствуя, что меня начинает уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки по морозу, хотя и не трескучему.
Подробности
этой встречи я описал в очерке, помещенном в одном сборнике, и повторять здесь не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной славой. Несмотря на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества, на даровитых артистов, так
же как и на известных писателей, смотрели вовсе не сверху вниз, а, напротив, снизу вверх.
Ту
же типичность и рельеф замысла и выполнения выказывал он в гоголевском Яичнице.
Эта роль оставалась одною из его «коронных» ролей.
Чего-нибудь особенно столичного я не находил.
Это был тот
же почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в такие
же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими
же обедами и вечерами. Слышались такие
же толки. И моды соблюдались те
же.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все
это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое
же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить без экзамена, были полным расцветом молодой души. Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья, все в той
же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет таких
же излияний. Больше
это уже не повторилось.
Вся вторая треть романа «В путь-дорогу» (книга третья и четвертая) полна моих личных испытаний и очерков студенческого быта; но автобиографический характер и в первой трети, и в
этой (так
же, как и в последней трети) значительно изменен.
Но я не знаю, был ли
этот обер-полициант так уже антипатичен, если посмотреть на него с «исторической» точки зрения, взяв в расчет тогдашний «дух» в начале 50-х годов, то есть в период все той
же реакции, тянувшейся с 1848 года.
Эти театральные клички могли служить и оценкой того, что каждый из лагерей представлял собою и в аудиториях, в университетской жизни. Поклонники первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали к демократам. Много было в них и казенных. А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но в ограниченном числе. То
же и в обществе, в зрителях партера и лож.
И
этого плотника, прикрашенного по-театральному, играл все тот
же первый сюжет Милославский.
По-нынешнему, иные были бы сейчас
же „бойкотированы“, так они плохо читали; мы просто не ходили на их лекции; но шикать, или посылать депутации, или требовать, чтобы они перестали читать,
это никому и в голову не приходило!
Такая
же малая инициатива была в студенчестве и по части устройства каких-нибудь вечеров, праздников, концертов. И не думаю, чтобы
это происходило от боязни начальства, от уверенности, что не позволят. Более невинные удовольствия или устройство вечеров в пользу бедного товарища было бы возможно.
На
этом балу я справлял как бы поминки по моей прошлогодней „светской“ жизни. С перехода во второй курс я быстро охладел к выездам и городским знакомствам, и практические занятия химией направили мой интерес в более серьезную сторону. Программа второго курса стала гораздо интереснее. Лекции, лаборатория брали больше времени. И тогда
же я задумал переводить немецкий учебник химии Лемана.
От попоек и посещения разных притонов и меня, и кое-кого из моих приятелей воздерживало инстинктивное чувство порядочности. Мы не строили фраз, не играли роль моралистов; а просто нас, на второй
же год учения, совсем не тянуло в
эту сторону.
Но, начиная с самого
этого переселения"из земли Халдейской в землю Ханаанскую", сейчас
же расширялся кругозор студента-камералиста, инстинктивно искавшего пути к высшему знанию или к. художественному воспроизведению жизни.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по
этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без истории. Привалы на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее, чем остановки на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только что мы сделали привал в трактире, уже на рассвете. И мы
же давали ей на"пеленки".
Перед принятием меня в студенты Дерптского университета возник было вопрос: не понадобится ли сдавать дополнительный экзамен из греческого? Тогда его требовали от окончивших курс в остзейских гимназиях. Перед нашим поступлением будущий товарищ мой Л-ский (впоследствии профессор в Киеве), перейдя из Киевского университета на-медицинский факультет, должен был сдать экзамен по-гречески. То
же требовалось и с натуралистов, но мы с 3-чем почему-то избегли
этого.
И что
же? За всю мою выучку в корпорации и позднее, когда я видался с буршами, я никогда не слыхал ни единого слова на
эту тему, — такова была их отчужденность от всего того, что уже назрело в России.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди русских по умственной части, все-таки
же этот быт сделал то, что после погрома"Рутении"мы все могли собраться и образовать свободный кружок, без всякого письменного устава, и прожили больше двух лет очень дружно.
Не знаю, выдавались ли такие
же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал
этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с какими встречался до последнего времени.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким
же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в
этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Трудно мне было и тогда представить себе, что
этот московский обыватель с натурой и пошибом Собакевича состоял когда-то душою общества в том кружке, где Герцен провел годы"Былого и дум". И его шекспиромания казалась мне совершенно неподходящей ко всему его бытовому habitus. И то сказать: по тогдашней
же прибаутке, он более"перепер", чем"перевел"великого"Вилли".
Помню и маленький эпизод, о котором рассказывал С.В.Максимову в год его смерти, когда мы очутились с ним коллегами по академии.
Это было в конце лета, когда я возвращался в Дерпт. У Доминика, в ресторане, меня сильно заинтересовал громкий разговор двух господ, в которых я сейчас
же заподозрил литераторов.
Это были Василий Курочкин и Максимов.
И все, что тогда печаталось по беллетристике получше и похуже, Григоровича, Писемского, Авдеева, Печерского, Хвощинской, М.Михайлова, а затем Щедрина (о первых его"Губернских очерках"я делал, кажется, доклад в нашем кружке) и начинающих: Николая Успенского, разных обличительных беллетристов — все
это буквально поглощалось мною сейчас
же, в первые
же дни по получении книжек всех тогдашних больших журналов.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых
же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил.
Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Но
эта спавшая сверху благодать не изменила ни на йоту моих ближайших планов. Я не кинулся сейчас
же в Нижний получать наследство, а оставил
это до летних месяцев, когда сдам экзамен на кандидата.
Но я
этим ни на минуту не прельстился и тотчас
же попросил у матушки и тетки (как сонаследниц моих) освободить меня от хозяйственных дел до июня, когда я предполагал уже сдать экзамен.
Но мне делалось как-то жутко и как бы совестно перед самим собою — как
же это я, после семилетнего пребывания в двух университетах (Казани и Дерпте), после того как сравнительно с своими сверстниками отличался интересом к серьезным занятиям (для чего и перешел в Дерпт), после того как изучал специально химию, переводил научные сочинения и даже составлял сам учебник, а на медицинский факультет перешел из чистой любознательности, и вдруг останусь «не кончившим курса», без всякого звания и всяких «прав»?
О Вейнберге я узнал тогда
же от
этого приказчика, что называется,"всю подноготную".
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в конце 50-х годов оказался не в том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по
этой части очутился почти в таком
же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В
эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого
же credo.
Этого отрицать нельзя.
Дом
этот по внешнему виду совсем не изменился за целых с лишком сорок лет, и я его видел в один из последних моих приездов, в октябре 1906 года, таким
же; только лавки и магазины нижнего жилья стали пофрантоватее.
Оба они — Эдельсон так
же, как и Писемский — отзывались об
этой вещи, как о тенденциозной"композиции", где нет настоящей художественной правды, где все подведено к мотиву во вкусе жорж-зандовских романов, значит, в сущности, к чему-то новому только в России; а во Франции
эта «жорж-зандовщина» процветала еще в 30-х годах.
Никто меня так и не свел в редакцию"Современника". Я не имел ничего против направления
этого журнала в общем и статьями Добролюбова зачитывался еще в Дерпте. Читал с интересом и «Очерки гоголевского периода» там
же, кажется, еще не зная, что автор их Чернышевский, уже первая сила «Современника» к половине 50-х годов.
Снеткову я уже видал и восхитился ею с первого
же раза.
Это было проездом (в Дерпт или оттуда), в пьесе тогдашнего модного"злобиста"Львова"Предубеждение, или Не место красит человека".
— Как
же это? Сестрица не так здорова, а одна… я не могу…
Я тогда еще не видал Садовского в Подхалюзине (мне привелось видеть его в
этой роли в Петербурге
же, уже позднее), и мне не с кем было сравнивать Васильева.
Я
это лично испытал на себе. Приехал я в Петербург к январю 1861 года; и обе мои вещи (правда, после долгих цензурных мытарств) были расхватаны у меня:"Однодворец" — для бенефиса П.Васильева в октябре того
же года, а"Ребенок" — для бенефиса Бурдина в январе следующего года. То
же вышло и в Москве.
Русская опера только что начала подниматься. Для нее немало сделал все тот
же Федоров, прозванный"Губошлепом". В
этом чиновнике-дилетанте действительно жила любовь к русской музыке. Глинка не пренебрегал водить с ним приятельство и даже аранжировал один из его романсов:"Прости меня, прости, небесное созданье".
Через Балакирева я ознакомился на первых
же порах с
этим русским музыкальным движением; но больше присматривался к нему во второй сезон и в отдельности поговорю об
этом дальше.
Двух других студентов — "деятелей"с влиянием, бывавших везде, я хорошо помню из той
же эпохи. Одного из них я зазнал годом раньше.
Это были Чубинский и Покровский. Оба очутились потом в ссылке.
Даже такой на вид приличный и даже чопорный человек, как Эдельсон, приятель Григорьева и Островского (впоследствии мой
же сотрудник), страдал припадками жестокого запоя. Но он
это усиленно скрывал, а завсегдатаи кушелевских попоек делали все
это открыто и, по свидетельству очевидцев, позволяли себе в графских чертогах всякие виды пьяного безобразия.
А с утра по Невскому, по Морским, по другим улицам и в центре, и на окраинах разъезжали патрули жандармов.
Этим только и отличалось масленичное воскресенье от последних дней той
же кутильной недели. Те
же балаганы, катанье на них, вейки-чухонцы, снованье праздного подвыпившего люда. Ничего похожего на особые группы молодежи, на какую-нибудь процессию.