Неточные совпадения
Начать с того,
что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя к долголетнему ученью и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня в гусары», очень возможно,
что меня отдали бы в кадеты. Но меня еще за год до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей
же гимназии.
Все мои сверстники подтвердят то,
что тогда «николаевщина» если и страшила, то настолько
же вызывала и глухое недовольство.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем,
что я был ребенком такой
же «курносый», как и он.
— Да, в церкви, с амвона. По случаю холеры. Увещевал их. «И холера послана вам, братцы, оттого,
что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так
же, то вас будут сечь. Аминь!»
Все на том
же месте и с тем
же фасадом на Тверскую и проезд стояла гостиница «Париж». Ее выбрал дядя, не любивший франтить ни в
чем и по-провинциальному экономный, но не скупой.
Гостиница эта была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас
же свалился на диван, чувствуя,
что меня начинает уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки по морозу, хотя и не трескучему.
Трогательно было то,
что Косицкая, уже знаменитостью, когда приезжала в Нижний на гастроли, сохраняла с нами тот
же жаргон бывшей «девушки». Так, она не говорила: «публика» или «зрители», а «господа дворяне», разумея публику кресел и бельэтажа. У ней срывались фразы вроде...
Другой его такой
же типичной ролью из той
же эпохи было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал,
что один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался тем, как Степанов схватил и физическое сходство, и всю повадку великого «Фрица».
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был тот
же почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того,
что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в такие
же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими
же обедами и вечерами. Слышались такие
же толки. И моды соблюдались те
же.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет,
чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое
же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
«Идей» в теперешнем смысле они не имели, книжка не владела ими, да тогда и не было никаких «направлений» даже и у нас, гимназистов. Но они все
же любили читать и, оставаясь затворницами, многое узнавали из тогдашней жизни. Куклами их назвать никак нельзя было. Про общество, свет, двор, молодых людей, дам, театр они знали гораздо больше,
чем любая барышня в провинции, домашнего воспитания. В них не было ничего изломанного, нервного или озлобленного своим долгим институтским сидением взаперти.
Он приносил повестки на денежные пакеты, и он
же требовал к «ишпектору»,
что весьма часто грозило крупной неприятностью.
И с таким-то скудным содержанием я в первую
же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из
чего было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому
что они мылись. В лучшие дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт. Были и другие рекомендации из Нижнего.
Тогда Казань славилась тем,
что в „общество“ не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали „из того
же круга“. Самые родовитые и богатые дома перероднились между собою, много принимали, давали балы и вечера. Танцевал я в первую зиму, конечно, больше,
чем сидел за лекциями или серьезными книгами.
После нижегородской деревянной хоромины только
что отстроенный казанский театр мог казаться даже роскошным. По фасаду он был красивее московского Малого и стоял на просторной площадке, невдалеке от нового
же тогда дома Дворянского собрания. Если не ошибаюсь, он и теперь после пожара на том
же месте.
Эти театральные клички могли служить и оценкой того,
что каждый из лагерей представлял собою и в аудиториях, в университетской жизни. Поклонники первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали к демократам. Много было в них и казенных. А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но в ограниченном числе. То
же и в обществе, в зрителях партера и лож.
Сколько я помню по рассказам студентов того времени, и в Москве и в Петербурге до конца 50-х годов было то
же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили то,
что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Такая
же малая инициатива была в студенчестве и по части устройства каких-нибудь вечеров, праздников, концертов. И не думаю, чтобы это происходило от боязни начальства, от уверенности,
что не позволят. Более невинные удовольствия или устройство вечеров в пользу бедного товарища было бы возможно.
А студенческая братия держалась в массе тех
же нравов. Тут было гораздо больше грубости,
чем испорченности; скука, лень, молодечество, доходившее часто до самых возмутительных выходок. Были такие обычаи, по части разврата, когда какая-нибудь пьяная компания дойдет до „зеленого змия“,
что я и теперь затрудняюсь рассказать дословно,
что разумели, например, под циническими терминами — „хлюст“ и „хлюстованье“.
Но, к счастью, не вся
же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб,
что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Довольно даже странно выходило,
что в отпрыске дворянского рода в самый разгар николаевских порядков и нравов на студенческой скамье и даже на гимназической оказалось так мало склонности к"государственному пирогу", так
же мало, как и к военной карьере, то есть ровно никакой.
Вы условливаетесь: столько-то за всю дорогу. Но сразу у вас забирали вперед больше,
чем следует по расчету верст. То
же происходило и на каждом новом привале. И последнему ямщику приходилось так мало,
что он вас прижимал и вымогал прибавку.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без истории. Привалы на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее,
чем остановки на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только
что мы сделали привал в трактире, уже на рассвете. И мы
же давали ей на"пеленки".
В Казани, как я говорил выше, замечалось такое
же равнодушие и в среде студенчества. Не больше было одушевления и в дворянском обществе. Петербург, как столица, как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки, без малейшего признака в
чем бы то ни было того трагического момента, какой переживало отечество.
Перед принятием меня в студенты Дерптского университета возник было вопрос: не понадобится ли сдавать дополнительный экзамен из греческого? Тогда его требовали от окончивших курс в остзейских гимназиях. Перед нашим поступлением будущий товарищ мой Л-ский (впоследствии профессор в Киеве), перейдя из Киевского университета на-медицинский факультет, должен был сдать экзамен по-гречески. То
же требовалось и с натуралистов, но мы с 3-чем почему-то избегли этого.
За целое полугодие моей выучки в звании фукса я не слыхал на какой-нибудь вечеринке или попойке (
что было одно и то
же) разговора, который хоть немного напомнил бы мне: зачем, собственно, переехал я с берегов речки Казанки на берега чухонского Эмбаха?
И в Казани и в Дерпте состоял при мне все тот
же крепостной служитель, Михаил Мемнонов, который в Дерпте находил свою материальную жизнь лучше,
чем мы, его господа, ходил кормиться к русскому портному по фамилии Петух и ел куда вкуснее и свежее,
чем мы.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди русских по умственной части, все-таки
же этот быт сделал то,
что после погрома"Рутении"мы все могли собраться и образовать свободный кружок, без всякого письменного устава, и прожили больше двух лет очень дружно.
Тогда
же зародилось во мне желание изучать английский язык — Эсхил, Софокл, Эврипид, Шекспир, Данте, Ариосто, Боккачио, Сервантес, испанские драматурги, немецкие классики и романтики — специально «Фауст» — и вплоть до лириков и драматургов 30-х и 40-х годов, с особым интересом к Гейне, — вот
что вносил с собою Уваров в наши продолжительные беседы у него в кабинете.
К современным"злобам дня"он был равнодушен так
же, как и его приятели, бурсаки"Рутении". Но случилось так,
что именно наше литературное возрождение во второй половине 50-х годов подало повод к тому,
что у нас явилась новая потребность еще чаще видеться и работать вместе.
Не знаю, выдавались ли такие
же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с какими встречался до последнего времени.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким
же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Трудно мне было и тогда представить себе,
что этот московский обыватель с натурой и пошибом Собакевича состоял когда-то душою общества в том кружке, где Герцен провел годы"Былого и дум". И его шекспиромания казалась мне совершенно неподходящей ко всему его бытовому habitus. И то сказать: по тогдашней
же прибаутке, он более"перепер",
чем"перевел"великого"Вилли".
И все,
что тогда печаталось по беллетристике получше и похуже, Григоровича, Писемского, Авдеева, Печерского, Хвощинской, М.Михайлова, а затем Щедрина (о первых его"Губернских очерках"я делал, кажется, доклад в нашем кружке) и начинающих: Николая Успенского, разных обличительных беллетристов — все это буквально поглощалось мною сейчас
же, в первые
же дни по получении книжек всех тогдашних больших журналов.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых
же порах не надеясь ни на
что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то,
что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Но мне делалось как-то жутко и как бы совестно перед самим собою — как
же это я, после семилетнего пребывания в двух университетах (Казани и Дерпте), после того как сравнительно с своими сверстниками отличался интересом к серьезным занятиям (для
чего и перешел в Дерпт), после того как изучал специально химию, переводил научные сочинения и даже составлял сам учебник, а на медицинский факультет перешел из чистой любознательности, и вдруг останусь «не кончившим курса», без всякого звания и всяких «прав»?
И тут мне пригодилось то,
что я был в Казани камералистом. Я знал,
что в тогдашнем Петербургском университете на юридическом факультете существует так называемый «разряд административных наук», то есть такое
же камеральное отделение, только без естественных наук и технологии, которые я слушал в Казани.
И когда я сидел у Плетнева в его кабинете — она вошла туда и, узнав, кто я, стала вспоминать о нашей общей родственнице и потом сейчас
же начала говорить мне очень любезные вещи по поводу моей драмы"Ребенок", только
что напечатанной в январской книжке"Библиотеки для чтения"за 1861 год.
Первое ощущение того,
что я уже писатель,
что меня печатают и читают в Петербурге, — испытал я в конторе"Библиотеки для чтения", помещавшейся в книжном магазине ее
же издателя, В.П.Печаткина, на Невском в доме Армянской церкви, где теперь тоже какой-то, но не книжный, магазин.
О Вейнберге я узнал тогда
же от этого приказчика,
что называется,"всю подноготную".
Я явился к нему, предупрежденный, как сейчас сказал, о его желании иметь меня в числе своих сотрудников. Жил он и принимал как редактор в одном из переулков Стремянной, чуть ли не в том
же доме, где и Дружинин, к которому я являлся еще студентом. Помню,
что квартира П. И. была в верхнем этаже.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в конце 50-х годов оказался не в том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в таком
же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в
чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Говорил он довольно слабым голосом, шепеляво, медленно, с характерными барскими интонациями. Вообще
же, всем своим внешним видом похож был скорее на светского образованного петербургского чиновника из бар,
чем на профессионального литератора.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем,
что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого
же credo. Этого отрицать нельзя.
Григорович известен был за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо было подвергать"очистительной"критике; но не мог
же он все выдумывать?! И от П.И.В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в разговоре) я знал,
что Дружинин был эротоман и проделывал даже у себя в кабинете разные «опыты» — такие,
что я затрудняюсь объяснить здесь, в
чем они состояли.
Никто меня так и не свел в редакцию"Современника". Я не имел ничего против направления этого журнала в общем и статьями Добролюбова зачитывался еще в Дерпте. Читал с интересом и «Очерки гоголевского периода» там
же, кажется, еще не зная,
что автор их Чернышевский, уже первая сила «Современника» к половине 50-х годов.
Обе мои пьесы очень нравились комитету."Однодворца"еще не предполагалось ставить в тот
же сезон, из-за цензурной задержки, а о"Ребенке"Федоров сейчас
же сообщил мне,
что ролью чрезвычайно заинтересована Ф.А.Снеткова.
В той
же"Далиле"я видел и Снеткову, и Самойлова, и тогда только
что выступившего в роли любовника Малышева, товарища Снетковой по Театральному училищу.
Еще не стариком застал я в труппе и Леонидова, каратыгинского"выученика", которого видел в Москве в 1853 году в"Русской свадьбе". Он оставался все таким
же"трагиком"и перед тем,
что называется,"осрамился"в роли Отелло. П.И.Вейнберг, переводчик, ставил его сам и часто представлял мне в лицах — как играл Леонидов и
что он выделывал в последнем акте.
У него была уже наготове новая пьеса:"Быль — молодцу не укор", с Снетковой в главной роли. Вероятно, и он увлекался ею. Что-то такое я и слыхал… впоследствии. Он еще не мечтал о поступлении на сцену. И тогда он был такой
же"картавый", с оттенком северного волжского выговора.