Неточные совпадения
Сказать ли правду? Он показался мне мало похожим на петербургского «чинуша», шумного торопыгу, балагура и свата. Для этого он уже не был достаточно молод; его тон и повадка мало отзывались
тем, что можно было представлять себе, читая «Женитьбу».
Нельзя
сказать, чтобы тогдашняя барщина (по крайней мере у отца) подъедала хозяйство самих крестьян. Она усиливалась в рабочую пору, но если выгоняли на работу лишний раз против положения (
то есть против трех-четырех дней в неделю),
то давались потом льготные дни или устраивали угощение, род „помочи“.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так
сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше
тем «академическим» (
то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Можно и теперь без преувеличения
сказать, что в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще спали, в смысле общественного обновления; они были — по всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем не связанные с
теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Я явился к нему, предупрежденный, как сейчас
сказал, о его желании иметь меня в числе своих сотрудников. Жил он и принимал как редактор в одном из переулков Стремянной, чуть ли не в
том же доме, где и Дружинин, к которому я являлся еще студентом. Помню, что квартира П. И. была в верхнем этаже.
В первый раз я с ним говорил у Я.П.Полонского, когда являлся к
тому, еще дерптским студентом, автором первой моей комедии"Фразеры". Когда я
сказал ему у Полонского, что видал его когда-то в Нижнем,
то Я.П. спросил с юмором...
Вообще, надо
сказать правду (и ничего обсахаривать и прикрашивать я не намерен):
та компания, что собиралась у Дружинина,
то есть самые выдающиеся литераторы 50-х и 60-х годов, имели старинную барскую наклонность к скабрезным анекдотам, стихам, рассказам.
Но при всех этих курьезных повадках и слабостях он вообще вел себя с тактом, был скорее сдержан, я бы
сказал даже — с большим сознанием
того, кто он, но без напыщенности.
Между прочим, он мне изобразил в лицах (он был большой краснобай), как Тургенев во дворце у Елены Павловны на рауте сначала ругательски ругал весь этот высший монд; а когда одна великая княгиня
сказала ему несколько любезностей,
то"весь растаял".
Я уже
сказал выше, что до второй половины 50-х годов Писемский состоял постоянным сотрудником некрасовского «Современника», перед
тем как направлению этого журнала начали давать более резкую окраску Чернышевский и позднее Добролюбов.
— Вы мне
скажите, хороший ли он человек? Коли человек он хороший,
то ему многое можно простить.
Не считаю лишним
сказать здесь с полной искренностью, что в
те годы, когда я неожиданно стал землевладельцем и, должен был сводить свои счеты с крестьянами, я не был подготовлен в своих идеях и принципах к
тому, например, чтобы подарить крестьянам полный надел, какой полагался тогда по уставным грамотам.
Сейчас же мне бросилось в глаза
то, что уровень подготовки экзаменующихся был крайне невысок. А сообразно с этим — и требования экзаменаторов. У И.Е.Андреевского, помню, мне выпал билет (по тогдашнему времени самый ходовой) «крестьянское сословие», и я буквально не говорил больше пяти минут, как он уже остановил меня с улыбкой и
сказал: «Очень хорошо. Довольно-с». И поставил мне пять, чуть не с плюсом.
Я
сказал то, что вспомнил из записок, которые мы подзубривали с Неофитом Калининым.
Представился как раз случай говорить и о Чернышевском не как о главе нового направления журналистики и политических исканий, а просто как об участнике литературного вечера в зале Кононова (где теперь Новый театр), на
том самом вечере, где бедный профессор Павлов
сказал несколько либеральных фраз и возбужденно, при рукоплесканиях, крикнул на всю залу:"Имеяй уши слышать — да слышит!"
"Свои люди — сочтемся!"попала на столичные сцены только к 61-му году. И в
те зимы, когда театр был мне так близок, я не могу
сказать, чтобы какая-нибудь пьеса Островского, кроме"Грозы"и отчасти"Грех да беда", сделалась в Петербурге репертуарной, чтобы о ней кричали, чтобы она увлекала массу публики или даже избранные зрителей.
Все возрастающая распря между"отцами"и"детьми"ждала момента, когда художник такого таланта, как Тургенев,
скажет свое слово на эту первенствующую
тему.
Не могу
сказать, чтобы меня не замечали и не давали мне ходу. Но заниматься мною особенно было некому, и у меня в характере нашлось слишком много если не гордости или чрезмерного самолюбия,
то просто чувства меры и такта, чтобы являться как бы"клиентом"какой-нибудь знаменитости, добиваться ее покровительства или читать ей свои вещи, чтобы получать от нее выгодные для себя советы и замечания.
Как бы я строго теперь ни относился сам к
тому, как велось дело при моем издательстве, но я все-таки должен
сказать, что никаких не только безумных, но и вообще слишком широких трат за все эти двадцать восемь месяцев не производилось.
Как бы я теперь, по прошествии сорока с лишком лет, строго ни обсуждал мое редакторство и все
те недочеты, какие во мне значились (как в руководителе большого журнала — литературного и политического), я все-таки должен
сказать, что я и в настоящий момент скорее желал бы как простой сотрудник видеть во главе журнала такого молодого, преданного литературе писателя, каким был я.
Вообще же я не
скажу, чтобы тогдашний Иван Сергеевич мне особенно полюбился. Впоследствии он стал в своем обхождении и тоне гораздо проще. Отсутствие этой простоты всего больше мешало поговорить с ним"по душе". А я тогда очень и очень хотел бы побеседовать с ним, если не как равный с равным,
то по крайней мере как молодой беллетрист и журналист с таким старым и заслуженным собратом, как он.
Я уже
сказал выше, что других знаменитостей
того времени, как Некрасова, Гончарова, Салтыкова, я в
те годы, 1863–1865, лично еще не знал, и наше знакомство пошло уже после возвращения моего в Петербург, к 1871 году.
Но я не могу
сказать, чтобы это произвело тогда особую сенсацию. Скорее удивление. Никто на Западе еще не предвидел, что Россия вступит в период глухого политического брожения. Конечно, возмущались и
тем, что"царь-освободитель"мог сделаться жертвой покушения.
Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай — давать театральные фельетоны только один раз в неделю. Поэтому критика пьес и игры актеров не превращалась (как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне, после генеральной репетиции или в
ту же ночь, в редакции, второпях и с одним желанием — поскорее что-нибудь
сказать о последней новинке.
— Это правда, — подтвердил комик с веселой усмешкой. — Но я еще мог
сказать извозчику:"Pajalst (пожалуйста) Gastinai Dvor, dvatsat kopeks!"A madame Лемениль и
того не может.
Как я
сказал в самом начале этой главы, я не буду пересказывать здесь подробно все
то, что вошло в мою книгу"Столицы мира".
Как я уже отчасти заметил выше — давно в журнализме и газетной прессе сочинили, как сейчас
сказал, преувеличенную легенду о
том, что я всю свою жизнь диктовал мои беллетристические вещи.
Сам Лабуле не был вовсе сторонник крайнего демократизма. Он считал даже всеобщую подачу голосов, которой Наполеон III воспользовался для своего государственного переворота, нисколько не желательной. Когда позднее я у него был с визитом, он, показывая мне серебряную чернильницу, подаренную ему незадолго перед
тем его избирателями (он был побит на выборах своим соперником, кандидатом правительства),
сказал мне...
Я уже
сказал сейчас, что студенческая масса была почти сплошь французская. Германских немцев замечалось тогда мало; еще меньше англичан; но водились группы всяких инородцев романской расы: итальянцев, румын (их парижане звали всегда"валахи"), испанцев, мексиканцев и из южных американских стран — в
том числе и бразильцев.
То же, к сожалению, должен
сказать и о
тех ценных знакомствах с самыми выдающимися англичанами, какие выпали на мою долю в этот летний лондонский сезон 1868 года.
Наружность Ледрю казалась в молодости эффектной, а тут передо мной был плотный, пожилой француз, с лицом и повадкой, я
сказал бы, богатого рантье. Узнав, что я долго жил среди парижской учащейся молодежи, он стал говорить, что студенты, вместо
того чтобы ходить по балам и шантанам, готовились бы лучше к революционному движению.
Льюис — автор"Физиологии обыденной жизни", как я сейчас
сказал, не был уже в
то время редактором основанного им"Fortnightly Review".
Покойный В.О.Ковалевский (мой давнишний знакомый еще из
того времени, когда он был юным правоведиком) рассказывал мне позднее, уже в начале 70-х годов, как он раз по приезде в Лондон сейчас же отправился к Дарвину, в семействе которого был принят всегда как приятель. И первое, что ему
сказал Дарвин, поздоровавшись с ним, — было...
Главное,
скажу я теперь, глядя назад, в эту культурно-историческую перспективу, было
то, что"заграница", как ныне выражаются, захватывала русских интеллигентов гораздо сильнее — и
тем сильнее, чем они сами бывали образованнее на европейский лад.
Никогда я не забуду речи
того брюссельского наборщика, который, обращаясь к рабочим из Льежа,
сказал им...
На это я
скажу раз навсегда (и для всего последующего в моих воспоминаниях), что я ставлю выше всего полную правдивость в передаче
того, как я находил известное лицо при личном знакомстве, совершенно забывая о
том, как оно относилось лично ко мне.
Я уже
сказал выше, что он считал себя специалистом по Мурильо и издал к
тому времени большой
том, где были обозначены все его картины, разбросанные по разным музеям и галереям Европы и Америки. Он водил нас в собор показывать там образ, который он открыл как произведение своего знаменитого земляка.
Мне лично было неприятно, главным образом,
то, что А.И. слишком субъективно и, так
сказать,"литературно"нанизывал свои возражения, и Литтре, вообще очень неречистый, побивал его без всяких усилий диалектики.
Как это часто бывает, в Герцене человек, быть может, в некоторых смыслах стоял не на одной высоте с талантом, умом и идеями. Ведь
то же можно
сказать о таком его современнике, как Виктор Гюго и в полной мере о Тургеневе. И в эти последние месяцы его жизни у него не было и никакой подходящей среды,
того «ambiente», как говорят итальянцы, которая выставляла бы его, как фигуру во весь рост, ставила его в полное, яркое освещение.
Я не видал ее взрослой девушкой и не могу
сказать — что из нее вышло, но знаю от многих, в
том числе и от Тургенева, что вышло что-то весьма малоуравновешенное. И неудачная любовь, вместе с сознанием, что она ничего хорошо не знает и ни к чему не подготовлена, были, вероятно, мотивами ее самоубийства, навеявшего мне рассказ"По-русски"в виде дневника матери.
Но тогда,
то есть в конце 1869 года в Париже, она была пленительный подросток, и мы с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар,
сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая, чтобы наше приятельство с Лизой превращалось в отношения ученицы к платному учителю.
И в эти тяжкие дни Огарева не раз
сказала мне про Тургенева
то, что я уже приводил в печати, как она просила его остаться хоть еще сутки, чтобы выждать кризис, но он заторопился в Баден, а между
тем ездил на казнь Тропмана. Это и меня очень покоробило, и я не счел нужным умолчать об этом, что, может быть, мне и пеняли. Но я до сих пор помню слова подруги Герцена...
И тут кстати будет
сказать, что если я прожил свою молодость и не Иосифом Прекрасным,
то никаким образом не заслужил
той репутации по части женского пола, которая установилась за мною, вероятно, благодаря содержанию моих романов и повестей, а вовсе не на основании фактов моей реальной жизни. И впоследствии, до и после женитьбы и вплоть до старости, я был гораздо больше, как и теперь,"другом женщин", чем героем любовных похождений.
Рошфора, попавшего также в вожаки Коммуны, тут не судили. Он был приговорен к ссылке в Новую Каледонию, откуда и бежал впоследствии. Во время войны он перед
тем, как попасть во временное правительство после переворота 4 сентября, жил как эмигрант в Брюсселе, где я с ним тогда и познакомился, только теперь точно не могу
сказать — в
ту ли осень или несколько раньше.
С Бакуниным, как я
сказал, мы видались на обоих съездах в Берне и Базеле. Он был уже хорошо знаком с моим покойным приятелем Г.Н.Вырубовым;
тот тоже приезжал на эти съезды и даже выступал на них как оратор.
Я дал ему перевести как можно скорее только что вышедшую тогда брошюру Дж. Ст. Милля"Об утилитаризме". Мой юный сотрудник перевел ее в два дня, и когда я послал ему гонорар с секретарем редакции,
тот передал мне, что его самого он не застал, а гонорар передал его матери, которая, провожая его,
сказала...
Как я сейчас
сказал, в это время меня не было в России. И в Париже (откуда я уехал после смерти Герцена в январе 1870 года) я не мог еще видеть Лаврова. Дальнейшее наше знакомство относится к
тем годам Третьей республики, когда Лавров уже занял в Париже как вожак одной из революционных групп видное место после
того, как он издавал журналы и сделал всем характером своей пропаганды окончательно невозможным возвращение на родину.