Неточные совпадения
На всемирную известность Руссо и Шатобриана никто из нас не
будет претендовать. Я это говорю затем только, чтобы подтвердить верность того, что я сейчас
написал о необходимости «ядра».
И по всей гимназии наделал шуму ответ гимназиста 5-го класса С-на, который
написал: «на первое отделение философского факультета», что по-тогдашнему значило: в историко-филологический факультет. Второе отделение
было физико-математическое.
Наша гимназия
была вроде той, какая описана у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я
писал этот роман, я еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены,
быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Он
был послан в округ (как тогда делалось с лучшими ученическими сочинениями), и профессор Булич
написал рецензию, где мне сильно досталось, а два очерка из деревенской жизни — «Дурачок» и «Дурочка» ученика В.Ешевского (брата покойного профессора Московского университета, которого я уже не застал в гимназии) — сильно похвалил, находя в них достоинства во вкусе тогдашних повестей Григоровича.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора,
написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия
был опять Петербург, куда я не попадал до 1855 года. Все это
было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Имена Минина и Пожарского всегда шевелили в душе что-то особенное. Но на них, к сожалению,
был оттенок чего-то официального, «казенного», как мы и тогда уже говорили. Наш учитель рисования и чистописания, по прозванию «Трошка»,
написал их портреты, висевшие в библиотеке. И Минин у него вышел почти на одно лицо с князем Пожарским.
Улыбышев как раз перед нашим поступлением в Казань
писал свой критический этюд о Бетховене (где оценивал его, как безусловный поклонник Моцарта, то
есть по-старинному), а для этого он прослушивал у себя на дому симфонии Бетховена, которые исполняли ему театральные музыканты.
Это и
был, собственно, первый мой опыт переводного писательства, попавший в печать через три года, в 1857 году; но на первом курсе, насколько память не изменяет мне, я
написал рассказ и отправил его не то в „Современник“, не то в „Отечественные записки“, и ответа никакого не получил.
Но и раньше, еще в"Рутении", я в самый разгар увлечения химией после казанского повествовательного опыта (вещица, посланная в"Современник")
написал юмористический рассказ"Званые блины", который читал на одной из литературных сходок корпорации. И в ней они уже существовали, но литература
была самая первобытная, больше немудрые стишки и переводцы. Мой рассказ произвел сенсацию и
был целиком переписан в альбом, который служил летописью этих литературных упражнений.
И в то же время писательская церебрация шла своим чередом, и к четвертому курсу я
был уже на один вершок от того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо и начать
писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
Поэтом, и даже просто стихотворцем — я не
был. В Дерпте я кое-что переводил и
написал даже несколько стихотворений, которые моим товарищам очень нравились. Но это не развилось. Серьезно я никогда в это не уходил.
И действительно, я
написал целых четыре пьесы, из которых три
были драмы и одна веселая, сатирическая комедия. Из них драма"Старое зло"
была принята Писемским; а драму"Мать"я напечатал четыре года спустя уже в своем журнале «Библиотека для чтения», под псевдонимом; а из комедии появилось только новое действие, в виде «сцен», в журнале «Век» с сохранением первоначального заглавия «Наши знакомцы».
О повествовательной беллетристике я не думал в двухлетний, уже прямо писательский, период моего студенчества.
Будь это иначе — я бы
написал повесть или хотя бы два-три рассказа.
Эти казанские очерки
были набросаны до написания комедий. Потом вплоть до конца 1861 года, когда я приступил прямо к работе над огромным романом, я не
написал ни одной строки в повествовательном роде.
Мне самому
было бы занимательно прочесть его в эту минуту; но я никогда не имел ни одного экземпляра. Я
писал прямо набело, как отчетливо помню, на листах почтовой бумаги большого формата, и они составили порядочную тетрадку.
Писательское настроение возобладало во мне окончательно в последние месяцы житья в Дерпте, особенно после появления в печати «Однодворца», и мой план с осени I860 года
был быстро составлен: на лекаря или прямо на доктора не держать, дожить до конца 1860 года в Дерпте и
написать несколько беллетристических вещей.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно
быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это
было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие
напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Но надежда окрыляла."Однодворец"
был уже сразу одобрен к представлению на императорских сценах и находился в театральной цензуре. Также могли
быть одобрены и те четыре вещи, которые я так стремительно
написал.
С П.И. мы одинаково — он раньше несколькими годами — попали сразу по приезде в Петербург в сотрудники"Библиотеки для чтения". Там он при Дружинине и Писемском действовал по разным отделам,
был переводчиком романов и составителем всяких статей,
писал до десяти и больше печатных листов в месяц.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком
был со всем, что Дружинин
написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин
был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого же credo. Этого отрицать нельзя.
И вообще он
был самый яркий ипохондрик (недаром он
написал комедию под таким заглавием) из всего своего литературного поколения, присоединяя сюда и писателей постарше: Анненкова, Боткина, а в особенности Тургенева, который тоже
был мнителен, а холеры боялся до полного малодушия. Чуть что — Писемский валялся на диване, охал, ставил горчичники, принимал лекарство и с своим костромским акцентом взвывал...
А какая это
была"новая вещь"? Роман"Взбаламученное море", которого он
писал тогда, кажется, вторую часть.
Он
писал сперва черновой текст, жена сейчас же переписывала, и я
был свидетелем того, как Екатерина Павловна приходила в кабинет с листком в руке и просила прочесть какое-нибудь слово.
Поощрения
было тогда довольно и со стороны начальства, но для этого надо
было воздерживаться
писать о театре. Тогда декорация сразу менялась.
Таким драматургам, как Чернышев,
было еще удобнее ставить, чем нам. Они
были у себя дома,
писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная жизнь"разыграна
была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Может
быть, Загуляев, который тогда уже перевел Гамлета и стал уже
писать по-французски.
Рецензии, кроме той, которую
написал П.И.Вейнберг в"Веке"еще до появления"Ребенка"на сцене, —
были строгоньки к автору.
Писать фельетонные заметки я согласился охотно. Тона моего предшественника я не хотел держаться; но не боялся
быть самостоятельным в своих оценках и симпатиях. А выражать их пришлось сейчас же по поводу всяких новых течений и веяний, литературных и художественных новостей и выдающихся личностей.
Если б я сам
написал это, — я, а не он должен
был бы принять вызов.
Оперы он не
написал, а долго мечтал об этом, искал либреттистов, совсем
было сладился с поэтом Меем; но тот только забирал с него"авансы", а так ничего ему и не
написал.
Все крепостническое, чиновничье, дворянско-сословное и благонамеренное так и взглянуло на роман, и сам Иван Сергеевич
писал, как ему противны
были похвалы и объятия разных господ, когда он приехал в Россию.
В Дерпте, в нашей русской корпорации, мой юмористический рассказ"Званые блины"произвел даже сенсацию; но доказательством, что я себя не возомнил тогда же беллетристом, является то, что я целых три года не
написал ни одной строки, и первый мой более серьезный опыт
была комедия в 1858 году.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль
написать большой роман, где бы
была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, — с годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский, другой — с немецким языком и культурой.
В рассказчики я попал уже гораздо позднее (первые мои рассказы
были"Фараончики"и"Посестрие" — 1866 и 1871 годы) и
написал за тридцать лет до ста и более рассказов. Но это уже
было после продолжительных работ, после больших и даже очень больших вещей.
Но все это относится к тем годам, когда я
был уже двадцать лет романистом. А речь идет у нас в настоящую минуту о том, под каким влиянием начал я
писать, если не как драматург, то как романист в 1861 году?
Но влияние может
быть и скрытое. Тургенев незадолго до смерти
писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда не любил Бальзака и почти совсем не читал его. А ведь это не помешало ему
быть реальным писателем, действовать в области того романа, которому Бальзак еще с 30-х годов дал такое развитие.
Может показаться даже маловероятным, что я,
написав несколько глав первой части, повез их к редактору"Библиотеки", предлагая ему роман к январской книжке 1862 года и не скрывая того, что в первый год могут
быть готовы только две части.
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я
писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще не
было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Конечно, такая работа позднее меня самого бы не удовлетворяла. Так делалось по молодости и уверенности в своих силах. Не
было достаточного спокойствия и постоянного досуга при той бойкой жизни, какую я вел в городе. В деревне я
писал с большим"проникновением", что, вероятно, и отражалось на некоторых местах, где нужно
было творческое настроение.
Жизнь с матушкой вызвала во мне желание поселиться около нее, и я стал тогда же мечтать устроиться в Нижнем, где
было бы так хорошо
писать, где я
был бы ближе к земле, если не навсегда, то на продолжительный срок.
Когда денежные тиски сделались все несноснее и"не давали мне времени
писать, я сдал всю хозяйственную часть на руки моего постоянного сотрудника Воскобойникова, о роли которого в журнале
буду говорить дальше. А теперь кратко набросаю дальнейшие перипетии моей материальной незадачи.
Влиять я на него не мог: он слишком держался своих взглядов и оценок."Заказывать"ему статьи
было нельзя по той же причине. Работал он медленно, никогда вперед ничего не сообщал о выборе того, о чем
будет писать, и о программе своей статьи. Вот почему он не к каждой книжке приготовлял статьи на чисто литературные темы.
У него не
было литературного таланта, но некоторый темперамент и способность задевать злободневные темы.
Писал он неровно, без породистой литературности и
был вообще скорее"литератор-обыватель", чем писатель, который нашел свое настоящее призвание.
Если он еще здравствует, когда я
пишу эти строки, то ему должно
быть столько, сколько
было перед смертью другому старцу, лично мне знакомому, покойному папе Льву XIII.
А с таким уравновешенным эстетом, как Эдельсон, это
было немыслимо. И я стал искать среди молодых людей способных
писать хоть и не очень талантливые, но более живые статьи по критике и публицистике. И первым критическим этюдом, написанным по моему заказу,
была статья тогда еще безвестного учителя В. П. Острогорского о Помяловском.
И мы в редакции решили так, что я уеду недель на шесть в Нижний и там, живя у сестры в полной тишине и свободный от всяких тревог,
напишу целую часть того романа, который должен
был появляться с января 1865 года. Роман этот я задумывал еще раньше. Его идея навеяна
была тогдашним общественным движением, и я его назвал"Земские силы".
Он совсем не
был начитан по иностранным литературам, но отличался любознательностью по разным сферам русской письменности, знал хорошо провинцию, купечество, мир старообрядчества, о котором и стал
писать у меня, и в этих, статьях соперничал с успехом с тогдашним специалистом по расколу П.И.Мельниковым.
С ним и по гонорару и как с заимодавцем я рассчитался после 1873 года. Доверенное лицо, которое ладило и с ним тогда (я жил в Италии, очень больной),
писало мне, а потом говорило, что нашло Лескова очень расположенным покончить со мною совершенно миролюбиво. Ему ведь более чем кому-либо хорошо
было известно, что я потерял на"Библиотеке"состояние и приобрел непосильное бремя долгов.
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же доме, где и сам жил. Тогда он много
писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он
был все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие разговоры, которые
были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
За дальнейшей его судьбой за границей я не следил и не помню, откуда он мне
писал, вплоть до того момента, когда я получил верное известие, что он, в качестве корреспондента, нарвался на отряд папских войск (во время последней кампании Гарибальди),
был ранен в руку, потом лежал в госпитале в Риме, где ему сделали неудачную операцию и где он умер от антонова огня.