Неточные совпадения
Но дело в том, что общий гнет
совсем не чувствовался нами так, как принято признавать до сих пор в русской публицистике.
Такой режим
совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе
не запугивали и
не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии,
не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
И тут я еще раз хочу подтвердить то, что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик»
совсем не представлялся нам как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда на том, как привольно живется крестьянам, какие они бывают богатые и сколько разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
Но в итоге тогдашняя литература и писатели, как писатели, а
не как господа с известным положением в обществе, стояли очень высоко во мнении всех, кто
не был уже
совсем малограмотным обывателем.
И это было в «
Не в свои сани
не садись» больше, чем в «Ревизоре» и в «Горе от ума», где, например, Чацкий — Полтавцев казался мне
совсем не похожим на того героя, которого мы представляли себе.
Но газеты занимались тогда театром
совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты почти что
не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Труппа была весьма и весьма средняя, хуже даже теперешней труппы Михайловского театра. Но юный фрачник-гимназист седьмого класса видел перед собою подлинную французскую жизнь, слышал
совсем не такую речь, как в наших гостиных, когда в них говорили по-французски. Давали бульварную мелодраму «Кучер Жан», которая позднее долго
не сходила со сцены Малого театра, с Самариным в заглавной роли, под именем «Извозчик».
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось всего двое: ботаник и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном, всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором, и мы стали ходить к нему по очереди, чтобы аудитория
совсем не пустовала. Химик А.М.Бутлеров, тогда еще очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным, и на второй год я стал у него работать в лаборатории.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке
совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Со мной отпустили „человека“, чего я
совсем не добивался, и он стоил целую треть моего содержания. Жили мы втроем в маленькой квартирке из двух комнат в знаменитой „Акчуринской казарме“, двор которой был очень похож по своей обстановке на тот, где проживали у М.Горького его супруги Орловы.
Такой светский искус я считаю положительно полезным. Он отвлекал от многих грязных увлечений студенчества. Юноша „полировался“, а это
совсем не плохо. И тут женщины — замужние дамы и девицы — продолжали свое воспитательное влияние. Нетребовательность и сравнительная дешевизна позволяли бывать всюду, в самых богатых и блестящих домах,
не делая долгов,
не выходя из своего бюджета в тысячу рублей ассигнациями.
Но к скрипке я стал охладевать, а к переезду в Дерпт и
совсем ее оставил, видя, что виртуоза из меня
не выйдет.
Управлялся он городской дирекцией. Это отзывалось уже новыми порядками. Общий строй игры и постановки пьес для губернского города —
совсем не плохие, никак
не хуже (по тогдашнему времени), чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и в конце XIX века, прикидывая их к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
Но я лично оставался далек от такого
совсем не платонического флирта, выражаясь по-нынешнему.
В студенчестве
совсем не было тогда духа, какой стал давать о себе знать позднее, к 60-м годам, в той же Казани, когда я уже переехал в Дерпт.
От попоек и посещения разных притонов и меня, и кое-кого из моих приятелей воздерживало инстинктивное чувство порядочности. Мы
не строили фраз,
не играли роль моралистов; а просто нас, на второй же год учения,
совсем не тянуло в эту сторону.
И это было. Я раз убежал от гнусной экзекуции, которой подвергались проститутки, попавшие в руки
совсем озверевшей компании. И
не помню, чтобы потом участники в такой экзекуции после похмелья каялись в том, а те, кто об этом слышал, особенно возмущались.
О Дерпте, тамошних профессорах и студентской жизни мы знали немного. Кое-какие случайные рассказы и то, что осталось в памяти из повести графа Соллогуба „Аптекарша“. Смутно мы знали, что там
совсем другие порядки, что существуют корпорации, что ученье идет
не так, как в Казани и других русских университетских городах. Но и только.
Наши финансы были настолько
не роскошны, что мы взяли товаро-пассажирский поезд, совершавший переезд в шестьсот четыре версты в двое суток. Второй товарищ, Зарин заболел и доехал до Петербурга уже
совсем больной. Мы должны были поместить его в Обуховской больнице. У него открылся тиф, и он приехал в Дерпт уже в начале следующего полугодия.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда,
не так как нынче, всюду можно было попасть гораздо легче, чем в настоящее время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и в балет, чуть ли
не на бенефис, и в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных,
совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
По-своему я (как и герой романа Телепнев) был прав. Я ожидал
совсем не того и, без всякого сомнения, видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто другое, хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
Если вдуматься, то такое отношение к учености, к культу науки
совсем не так глупо и пошло.
Но холмы, разбитые под парк (так называемый Dom), где руины католической церкви рыцарского ордена и здание клиник, анатомического театра и кабинетов, придают Дерпту особый живописный и
совсем не провинциальный отпечаток.
При мне кафедры «микроскопической анатомии» там и
совсем еще
не имелось.
Через"рутенистов"познакомился я и сошелся (уже позднее, когда вышел из корпорации) с типичным человеком 40-х годов, но
совсем не в том значении, какое этот термин приобрел в нашем писательском жаргоне.
Его либеральная комедия"Чиновник"
совсем меня
не обманула ни в"цивическом"(гражданском), ни в художественном смысле.
Органическую химию я слушал целый год у А.М.Бутлерова, но
совсем не в таких размерах, какие значились в учебнике Лемана.
Замысел"Однодворца", написанного в усадьбе отца, был уже
совсем свой, нисколько
не навеянный ни впечатлениями сцены, ни мотивами тогдашней беллетристики, по крайней мере никаким определенным произведением.
К чести Печаткина надо сказать, он сам сознавал, что
совсем не в своей роли, которая была ему навязана волей его родителя.
Он умер еще
совсем не старым человеком (сорока лет с чем-то), но смотрел старше, с утомленным лицом. Он и дома прикрывал ноги пледом,"полулежа"в своем обширном кабинете, где читал почти исключительно английские книжки, о которых писал этюды для Каткова, тогдашнего Каткова, либерала и англомана.
Дом этот по внешнему виду
совсем не изменился за целых с лишком сорок лет, и я его видел в один из последних моих приездов, в октябре 1906 года, таким же; только лавки и магазины нижнего жилья стали пофрантоватее.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него
не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был
совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
К мужу своему Е.П. относилась с неизменной кротостью, хотя
совсем не принадлежала к натурам пассивным и сладковатым.
Для меня он
не был
совсем новым лицом. В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом, чем то, в чем я его видел.
И тогда же до обеда я попал в мой студенческий кружок, в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он
не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали
совсем не того,
не только по форме, но и по существу.
Тут я увидал, тоже впервые, что во мне нет никакой хозяйственной"жилки", что я
не рожден собственником,что приобретательское скопидомство
совсем не в моей натуре.
На побочные науки были даны другие дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет. Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я
не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"
совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...
Мой протест, который я сначала выразил Васильеву, прося его быть посредником, вызвал сцену тут же на подмостках. Самойлов — в вызывающей позе, с дрожью в голосе — стал кричать, что он"служит"столько лет и
не намерен повторять то, что он десятки раз говорил со сцены. И, разумеется, тут же пригрозил бенефицианту отказаться от роли; Васильев испугался и стал его упрашивать. Режиссер и высшее начальство стушевались, точно это
совсем не их дело.
Катков тогда смотрел еще
совсем не старым мужчиной с лицом благообразного типа, красивыми глазами, тихими манерами и спокойной речью глуховатого голоса. Он похож был на профессора гораздо больше, чем на профессионального журналиста. Разговорчивостью и он
не отличался. За столом что-то говорили об Англии, и сразу чувствовалось, что это — главный конек у этих англоманов и тогда самой чистой водылибералов русской журналистики.
Голос этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и
не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл
совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед тем
не приводилось в театральной зале.
Как бы"зачарованный"этим нежданным впечатлением, я нашел и в Малом театре то, чего в Петербурге (за исключением игры Васильева и Линской) ни минуты
не испытывал:
совсем другое отношение и к автору, и к его пьесе, прекрасный бытовой тон, гораздо больше ладу и товарищеского настроения в самой труппе.
Режиссером Малого театра был тогда Богданов, старик, из отставных танцовщиков, приятель некоторых московских писателей, служивший перед тем в провинции, толковый по-старинному, но
не имевший авторитета. Он
совсем и
не смахивал на закулисного человека, а смотрел скорее помещиком из отставных военных.
Только что я вернулся в Петербург, как надо было приступить к разучиванию"Ребенка". Но тут опять Петербург сулил мне
совсем не то, что дала Москва.
Вместо Шуйского, взявшего роль отца Верочки, — П.А.Каратыгин,
совсем уже
не подходивший к этому лицу ни в каком смысле.
Я уверил ее, что
совсем не рисуюсь; но у меня
совсем не было той авторской лихорадки, которая так похожа на ту, что мы в гимназии и университете называли"экзаменационной дрожью".
Если я"прошелся"раз над нигилистками и их внешностью, то я
совсем еще
не касался тех признаков игры в социализм, какие стали вырастать в Петербурге в виде общежитии на коммунистических началах. В те кружки я
не попадал и
не хотел писать о том, чего сам
не видал и
не наблюдал.
К"Современнику"я ни за чем
не обращался и никого из редакции лично
не знал;"Отечественные записки"
совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я
не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже
не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора
совсем не смахивал, в таком же типе, как и Краевский, только тот был уже
совсем седой, а этот еще с темными волосами.
Вот почему он
совсем не захватил новейшего развития нашего буржуазного мира, когда именно в Москве купеческий класс стал играть и более видную общественную роль.
То, что явилось в моем романе"Китай-город"(к 80-м годам), было как раз результатом наблюдений над новым купеческим миром. Центральный тип смехотворного"Кита Китыча"уже сошел со сцены. Надо было
совсем иначе относиться к московской буржуазии. А автор"Свои люди — сочтемся!"
не желал изменять своему основному типу обличительного комика, трактовавшего все еще по-старому своих купцов.