Неточные совпадения
Сказать ли правду? Он показался мне мало похожим на петербургского «чинуша», шумного торопыгу, балагура и свата. Для этого он уже
не был достаточно молод; его тон и повадка мало отзывались тем, что можно было представлять себе, читая «Женитьбу».
Этот монд, как я
сказал выше, был почти исключительно дворянский. И чиновники, бывавшие в „обществе“, принадлежали к местному дворянству. Даже вице-губернатор был „
не из общества“, и разные советники правления и палат. Зато одного из частных приставов, в тогдашней форме гоголевского городничего, принимали — и его, и жену, и дочь — потому что он был из дворян и помещик.
Как я
сказал выше, в казанском обществе я
не встречал ни одного известного писателя и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что видел ИА.Гончарова в креслах. Тогда автор „Обломова“ (еще
не появившегося в свет) возвращался из своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал на своей родине в Симбирске и останавливался на несколько дней в Казани.
Но и в лучшем случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя в такое дело, к которому у меня
не было настоящего призвания, в чем я и убедился, проделав в Дерпте в течение пяти лет целую, так
сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал в Казани.
Стало быть, и мои итоги
не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так
сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Можно и теперь без преувеличения
сказать, что в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще спали, в смысле общественного обновления; они были — по всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем
не связанные с теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Оба знаменитых химика оказались казанцами. Бутлеров создал русскую"школу"химии, чего нельзя
сказать про Зинина. Он оставался сам по себе, крупный ученый и прекрасный преподаватель, но
не сыграл такой роли, как Бутлеров, в истории русской химической науки в смысле создания целой «школы».
К чести Печаткина надо
сказать, он сам сознавал, что совсем
не в своей роли, которая была ему навязана волей его родителя.
Я явился к нему, предупрежденный, как сейчас
сказал, о его желании иметь меня в числе своих сотрудников. Жил он и принимал как редактор в одном из переулков Стремянной, чуть ли
не в том же доме, где и Дружинин, к которому я являлся еще студентом. Помню, что квартира П. И. была в верхнем этаже.
Как критик он уже
сказал тогда свое слово и до смерти почти что
не писал статей по текущей русской литературе.
Вообще, надо
сказать правду (и ничего обсахаривать и прикрашивать я
не намерен): та компания, что собиралась у Дружинина, то есть самые выдающиеся литераторы 50-х и 60-х годов, имели старинную барскую наклонность к скабрезным анекдотам, стихам, рассказам.
И то
сказать, еще Герцен острил, что в Петропавловской крепости меняются
не только"образы мыслей", но и"образы мыслителей".
Но я
не могу
сказать, чтобы я делался очевидцем самых тяжелых сторон рабовладельчества.
Не считаю лишним
сказать здесь с полной искренностью, что в те годы, когда я неожиданно стал землевладельцем и, должен был сводить свои счеты с крестьянами, я
не был подготовлен в своих идеях и принципах к тому, например, чтобы подарить крестьянам полный надел, какой полагался тогда по уставным грамотам.
Сейчас же мне бросилось в глаза то, что уровень подготовки экзаменующихся был крайне невысок. А сообразно с этим — и требования экзаменаторов. У И.Е.Андреевского, помню, мне выпал билет (по тогдашнему времени самый ходовой) «крестьянское сословие», и я буквально
не говорил больше пяти минут, как он уже остановил меня с улыбкой и
сказал: «Очень хорошо. Довольно-с». И поставил мне пять, чуть
не с плюсом.
— Я и
не требую, господин профессор, —
сказал я, несколько взволнованный таким оборотом фразы. — Но позвольте вам заметить, что мое писательство
не имеет никакого отношения к этому экзамену.
Я
сказал:"никто с нами
не важничал" — за исключением премьера труппы, Самойлова. Он занимал совершенно особое, «генеральское» положение в труппе, и все ему сходило с рук.
Но я уже был знаком с издателями"Русского вестника"Катковым и Леонтьевым.
Не могу теперь безошибочно
сказать — в эту ли поездку я являлся в редакцию с рекомендательным письмом к Каткову от Дружинина или раньше; но я знаю, что это было зимой и рукопись, привезенная мною, — одно из писем, написанных пред отъездом из Дерпта; стало, я мог ее возить только в 1861 году.
Представился как раз случай говорить и о Чернышевском
не как о главе нового направления журналистики и политических исканий, а просто как об участнике литературного вечера в зале Кононова (где теперь Новый театр), на том самом вечере, где бедный профессор Павлов
сказал несколько либеральных фраз и возбужденно, при рукоплесканиях, крикнул на всю залу:"Имеяй уши слышать — да слышит!"
"Свои люди — сочтемся!"попала на столичные сцены только к 61-му году. И в те зимы, когда театр был мне так близок, я
не могу
сказать, чтобы какая-нибудь пьеса Островского, кроме"Грозы"и отчасти"Грех да беда", сделалась в Петербурге репертуарной, чтобы о ней кричали, чтобы она увлекала массу публики или даже избранные зрителей.
Еще менее отлиняли на меня и тогда и позднее — манера, тон и язык Гончарова или Достоевского. Автора"Мертвого дома"я стал читать как следует только в Петербурге и могу откровенно
сказать, что весь пошиб его писательства меня
не только
не захватывал, но и
не давал мне никакого чисто эстетического удовлетворения.
Не могу
сказать, чтобы меня
не замечали и
не давали мне ходу. Но заниматься мною особенно было некому, и у меня в характере нашлось слишком много если
не гордости или чрезмерного самолюбия, то просто чувства меры и такта, чтобы являться как бы"клиентом"какой-нибудь знаменитости, добиваться ее покровительства или читать ей свои вещи, чтобы получать от нее выгодные для себя советы и замечания.
Как я
сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще
не было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Скажу без ложной скромности:
не всякому из моих собратов — и сверстников, и людей позднейших генераций — выпал на долю такой искус, такой «шок», как нынче выражаются, и вряд ли многие выдержали бы его и-к концу своего писательского пятидесятилетия — стояли бы по-прежнему «на бреши» все такими же работниками пера.
Помню, на одном чествовании, за обедом, который мне давали мои собраты, приятели и близкие знакомые, покойный князь А. И.Урусов
сказал блестящий и остроумный спич:"Петра Дмитриевича его материальное разорение закалило, как никого другого. Из барского"дитяти", увлекшегося литературой, он сделался настоящим писателем и вот уже
не один десяток лет служит литературе".
Каждый, читающий это, вправе
сказать;"Да как же было
не знать подлинной цифры подписчиков (даже и с даровыми экземплярами) с первого же месяца своего издательства?"
Как бы я строго теперь ни относился сам к тому, как велось дело при моем издательстве, но я все-таки должен
сказать, что никаких
не только безумных, но и вообще слишком широких трат за все эти двадцать восемь месяцев
не производилось.
С ним лично никаких встреч у меня
не было. Я бы затруднился
сказать, в каких литературных домах можно было его встретить. Скорее разве у Краевского, после печатания"Обломова"; но это относилось еще к концу 50-х годов.
— И показания Бенни, —
сказал он мне — отличаются необыкновенной порядочностью. Ни единого оговора, ничего такого, что показывало бы желание выгородить только самого себя. А другие тут же повели себя совсем
не так!
И Лейкин умер первым сюжетом увеселительной газетной беллетристики, сумевшим свою купеческую смекалку пустить в оборот с чрезвычайной плодовитостью и доходностью. Про него можно было
сказать не только:"nulla dies sine linea"(ни дня без строчки), но и"ни одного дня без целого нового рассказа".
Я поручил моему секретарю свезти ему гонорар. Он застал
не его, а мать его, и она, благодаря его,
сказала ему...
Я уже
сказал выше, что других знаменитостей того времени, как Некрасова, Гончарова, Салтыкова, я в те годы, 1863–1865, лично еще
не знал, и наше знакомство пошло уже после возвращения моего в Петербург, к 1871 году.
Но я
не могу
сказать, чтобы это произвело тогда особую сенсацию. Скорее удивление. Никто на Западе еще
не предвидел, что Россия вступит в период глухого политического брожения. Конечно, возмущались и тем, что"царь-освободитель"мог сделаться жертвой покушения.
Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай — давать театральные фельетоны только один раз в неделю. Поэтому критика пьес и игры актеров
не превращалась (как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне, после генеральной репетиции или в ту же ночь, в редакции, второпях и с одним желанием — поскорее что-нибудь
сказать о последней новинке.
— Разве вы
не можете
сказать мне несколько слов по-русски? — спросил я.
— Это правда, — подтвердил комик с веселой усмешкой. — Но я еще мог
сказать извозчику:"Pajalst (пожалуйста) Gastinai Dvor, dvatsat kopeks!"A madame Лемениль и того
не может.
Как я
сказал в самом начале этой главы, я
не буду пересказывать здесь подробно все то, что вошло в мою книгу"Столицы мира".
Ж.Симон тогда смотрел еще совсем
не стариком, а он был уже в Февральскую революцию депутатом и известным профессором философии. Вблизи я увидал его впервые и услыхал его высокий"нутряной"голос с певучими интонациями. Когда Гамбетта познакомил нас с ним, он, узнав, что я молодой русский писатель,
сказал с тонкой усмешкой...
Сам Лабуле
не был вовсе сторонник крайнего демократизма. Он считал даже всеобщую подачу голосов, которой Наполеон III воспользовался для своего государственного переворота, нисколько
не желательной. Когда позднее я у него был с визитом, он, показывая мне серебряную чернильницу, подаренную ему незадолго перед тем его избирателями (он был побит на выборах своим соперником, кандидатом правительства),
сказал мне...
Я уже
сказал в начале этой главы, что здесь, в этих личных воспоминаниях, я
не хочу повторяться и лишь кратко коснусь многого, что вошло в мою книгу"Столицы мира".
Льюис — автор"Физиологии обыденной жизни", как я сейчас
сказал,
не был уже в то время редактором основанного им"Fortnightly Review".
Его скромность и деликатность некоторые ставили ему в упрек, как такие свойства, которые мешали ему в борьбе, и философской и политической. На их оценку, он часто бывал слишком уступчив. Но он никогда
не изменял знамени поборника научного мышления и самого широкого либерализма. Он
не был"контист"в более узком смысле, но и
не принадлежал к толку религиозных позитивистов. А в политике отвечал всем благим пожеланиям тогдашних радикалов, только без резко выраженных, так
сказать устрашающих, формул.
На галерее я ни разу
не сидел, а попадал прямо в залу, где, как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где придется. Мне могут, пожалуй, и
не поверить, если я
скажу, что раз в один из самых интересных вечеров и уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще
не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.
Театр и музыка по своей тогдашней оригинальной производительности, можно прямо
сказать,
не давали ничего сколько-нибудь ценного сравнительно с тогдашней Германией, Италией и Францией.
Не могу теперь совершенно точно
сказать, какой главный мотив вызвал эту поездку.
Наша денная беседа происходила с глазу на глаз. Никто
не пришел ни из русских, ни из иностранных приятелей, ни из семейства Виардо. Кажется, Тургенев пришел от них и что-то мне
сказал о каком-то испанце, с которым он играет в шахматы. Тогда он увлекался мыслью переводить"Дон-Кихота".
Никогда я
не забуду речи того брюссельского наборщика, который, обращаясь к рабочим из Льежа,
сказал им...
— Знаете что, —
сказал мне Дюма тоном бывалого и в точности осведомленного человека, — отзыв господина Берга меня нисколько
не удивил бы…
У Благосветлова, как я
сказал выше, были постоянные сношения с Эли Реклю. Оба брата, а также и Наке, называли его"Blago"и считали едва ли
не самым радикальным русским журналистом.
Хотел было я дешевым способом переплыть море до Сетты на пароходе, но мне в конторе пароходства
сказали, что пароход, отправлявшийся в эту гавань, товарный и нагружен будет, главным образом… баранами. Это меня
не восхитило. Я предпочел более сложный и дорогой способ — ехать в дилижансе через горный хребет.