Мои парижские переживания летом 1871 года я положил
на бумагу в ряде статей, которые приготовил позднее для"Отечественных записок"под заглавием"На развалинах Парижа". Первые две статьи содержали мои личные впечатления, а третью — очерки истории Коммуны — редакция не решилась пустить"страха ради цензорска", и ее"рукопись"так и погибла в"портфеле"редакции.
Неточные совпадения
И в то же время писательская церебрация шла своим чередом, и к четвертому курсу я был уже
на один вершок от того, чтобы взять десть
бумаги, обмакнуть перо и начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
Мне самому было бы занимательно прочесть его в эту минуту; но я никогда не имел ни одного экземпляра. Я писал прямо набело, как отчетливо помню,
на листах почтовой
бумаги большого формата, и они составили порядочную тетрадку.
И вот он берет десть
бумаги и
на первом листе пишет...
Это был псаломщик. Он мне чрезвычайно обрадовался и стал сейчас же изливаться, как ему здесь тоскливо; взялся передать мои
бумаги г. Калошину, у которого я и был
на другой день.
К нему меня водил все тот же Наке, и я получил от него"пропуск"(saui-conduit)
на листке простой почтовой
бумаги.
Над членами Коммуны происходил тогда суд в Версальском военном суде. Я туда ездил и был
на знаменитом заседании, когда один из вожаков Коммуны был приговорен к расстрелянию за одну записку
на клочке
бумаги, где стояли слова:"Flambez finances". Это значило:"Подожгите здание министерства финансов".
Никогда не забуду я физии и всей повадки того майорины, который исполнял роль прокурора
на том заседании, когда он требовал смерти того, кто написал два слова
на клочке
бумаги:"Flambez finances!"
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые
на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет
на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Артемий Филиппович. Вот и смотритель здешнего училища… Я не знаю, как могло начальство поверить ему такую должность: он хуже, чем якобинец, и такие внушает юношеству неблагонамеренные правила, что даже выразить трудно. Не прикажете ли, я все это изложу лучше
на бумаге?
Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших
на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.
Неточные совпадения
И сердцем далеко носилась // Татьяна, смотря
на луну… // Вдруг мысль в уме ее родилась… // «Поди, оставь меня одну. // Дай, няня, мне перо,
бумагу // Да стол подвинь; я скоро лягу; // Прости». И вот она одна. // Всё тихо. Светит ей луна. // Облокотясь, Татьяна пишет. // И всё Евгений
на уме, // И в необдуманном письме // Любовь невинной девы дышит. // Письмо готово, сложено… // Татьяна! для кого ж оно?
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено
бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи
на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Бумаги, крепости
на мертвые <души> — все было теперь у чиновников!
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в
бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос
на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм
на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и
бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.