Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь
и характеристикой разных сторон французской
и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях.
И самый план той книги — иной. Он имеет
еще более объективный характер. Встречи мои
и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие
и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком,
и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
Теперь это показалось бы невероятным; а так оно было,
и было в самый разгар «николаевского» режима, до Крымской войны, когда на нее
еще не было
и намека.
В моем родном городе Нижнем (где я родился
и жил безвыездно почти до окончания курса)
и тогда уже было два средних заведения: гимназия (полуклассическая, как везде)
и дворянский институт, по курсу такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас не читали. Институт превратился позднее в полуоткрытое заведение, но тогда он был
еще интернатом
и в него принимали исключительно детей потомственных
и личных дворян.
Если все сообразить
и одно к другому прикинуть, то выйдет, что все было
еще гораздо лучше, чем могло бы быть,
и при этом не забывать, какое тогда стояло время.
Начать с того, что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя к долголетнему ученью
и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня в гусары», очень возможно, что меня отдали бы в кадеты. Но меня
еще за год до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей же гимназии.
И когда, к шестому классу гимназии, меня стали держать с меньшей строгостью по части выходов из дому (хотя
еще при мне
и состоял гувернер), я сближался с «простецами»
и любил ходить к ним, вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали в больших количествах, беря их на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки.
Хотя я
и не мечтал
еще тогда пойти со временем по чисто писательской дороге, однако, сколько помню, я собирался уже тайно послать мой рассказ в редакцию какого-то журнала, а может,
и послал.
От него чего я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии
еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно много
и всегда делился прочитанным, писал стихи
и играл на флейточке. Знал порядочно
и по-латыни
и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
И тут я
еще раз хочу подтвердить то, что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам как забитое, жалкое существо, ниже
и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых —
и прямо деревенских,
и родившихся в дворне — вертелись всегда на том, как привольно живется крестьянам, какие они бывают богатые
и сколько разных приятностей
и забав доставляет деревенская жизнь.
Но о возмутительных превышениях власти у нас или у других,
еще менее об истязаниях или мучительствах, не было, однако,
и слухов за все время моего житья в Нижнем.
На что уж наш дом был старинный
и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная
еще в конце XVIII века!
И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая
и очутившийся в 1849 году замешанным в деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Без всякой предвзятости, не мудрствуя лукаво, без ложной идеализации
и преувеличений, беллетристика могла черпать из жизни каждого губернского города
и каждой усадьбы
еще многое
и многое, что осталось бы достоянием нашей художественной литературы.
Князь Шаховской, местный помещик, завел первый публичный театр с платою,
и после его смерти все актеры
и актрисы очутились «вольными», но очень долго, до моих отроческих лет, ядро труппы состояло
еще из бывших дворовых князя Шаховского.
Старые господа
еще продолжали называть актрис
и актеров только по именам: «Минай», «Ханея» (Таланова), «Аннушка» (талантливая Вышеславцева), но в поколении наших родителей уже не было к ним никакого унижающего отношения.
Наш дом считался старозаветным,
и дворовых одевали
и кормили в нем скупее, чем у других; но
и в нем я не помню никакого возмутительного «сквалыжничества», а
еще менее каких-нибудь жестокостей, особенно в поколении моих дядей, моей матери
и тетки.
Спрашиваю
еще раз: как бы это могло быть, если бы в тогдашнем обществе уже не назревали высшие душевные запросы?
И назревали они с 20-х годов.
О нем я знал с самого раннего детства. Он был долго учителем нашей гимназии; но раньше моего поступления в нее перешел в чиновники по особым поручениям к губернатору
и тогда начал свои «изучения» раскола, в виде следствий
и дознаний.
Еще ребенком я слыхал о нем как о редакторе «Губернских ведомостей»
и составителе книжки о Нижегородской ярмарке.
И так
еще в нескольких строфах.
Он кончил очень некрасной долей, растратив весь свой наследственный достаток. На его примере я тогда
еще отроком, по пятнадцатому году, понимал, что у нас трудненько жилось всем, кто шел по своему собственному пути, позволял себе ходить в полушубке вместо барской шубы
и открывать у себя в деревне школу, когда никто
еще детей не учил грамоте,
и хлопотать о лишних заработках своих крестьян, выдумывая для них новые виды кустарного промысла.
То, что Ломброзо установил в душевной жизни масс под видом мизонеизма, то есть страха новизны, держалось
еще в тогдашнем сословном обществе, да
и теперь
еще держит в своих когтях массу, которая сторонится от смелых идей, требующих настоящей общественной ломки.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было
еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили
и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я был ребенком такой же «курносый», как
и он.
Помню, как ранним утром в полусвете серенького, сиверкого денька въехала наша кибитка в Рогожскую. Дядя
еще спал, когда я уже поглядывал по сторонам. Он всю дорогу поддерживал во мне взвинченное настроение. Лучшего спутника
и желать было нельзя. Москву он прекрасно знал, там учился,
и весь тогдашний дорожный быт был ему особенно хорошо знаком, так как он долго служил чиновником по особым поручениям у почт-инспектора
и часто езжал ревизовать по разным трактам.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут все
еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов
и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах, а в «Герое нашего времени» Печорин так называет
еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Мы спускались
и поднимались, ныряя по ухабам. Тут я почувствовал впервые, что Москва действительно расположена на холмах, как Рим. Но до Красной площади златоверхая первопрестольная столица не отзывалась
еще, даже на мой провинциальный взгляд юноши нигде не бывавшего, чем-нибудь особенно столичным. Весь ее пошиб продолжал быть обывательско-купецким.
Это была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком,
еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось так, что я его в Нижнем не видал (
и точно не знаю, езжал ли он к нам, когда меня уже возили в театр)
и вряд ли даже видал его портреты. Тогда это было во сто раз труднее, чем теперь.
До сих пор я могу
еще представить себе: как он сидит
и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального с подавленным криком: «Не по чину берешь!» Друг
и единомышленник Гоголя сказывался
и в том, как он произносил имя квартального Держиморды.
Для нас, провинциалов, Садовский был
еще что-то совсем новое, хотя он уже
и состоял к тому времени в труппе Малого театра более десяти лет.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты почти что не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне
и о Садовском
еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался
еще «Ходилкин».
Роль Вихорева, несложная по авторскому замыслу
и тону выполнения, выходила у него с тем чувством меры, которая
еще более помогала удивительному ансамблю этой, по времени первой на московской сцене, комедии создателя нашего бытового театра.
Трех женщин Малого театра, кроме Е.Васильевой (Она была тогда
еще девица Лаврова
и выступала в Софье в «Горе от ума»), помню я из этой поездки: старуху Сабурову, Кавалерову
и только недавно умершую П.
И.Орлову.
Мои московские впечатления стали с этого дня
еще разнообразнее. Он возил меня к своим родным
и знакомым,
и я вкусил немного тогдашней московской жизни в домах, где принимали.
Не скажу, чтобы
и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но
еще больше простых ванек. Ухабы, грязные
и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было, как
и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор
еще сохранился.
Древняя Москва только скользнула по мне. Кремль, соборы, Чудов монастырь, Грановитая палата — все это быстро промелькнуло предо мною, но без старины Москва показалась бы только огромным губернским городом, не больше. Что-то таинственное
и величавое осталось в памяти,
и в этой рамке поездка в Москву получила
еще большее значение в моей только что открывающейся юношеской жизни.
У меня
еще до университета, когда я уже подрос, было несколько приятельниц, старше меня на много лет. Они не довольствовались ролью конфиденток, которым я поверял свои сердечные тайны. Они давали мне книги, много рассказывали о себе
и о своих впечатлениях, переписывались со мною подолгу; даже
и позднее, когда я поступил в студенты.
Бурлаков мы знали
и жалели их за тяжелую службу, когда все на Волге
еще двигалось «лямкой»
и пароходы бегали по ней всего каких-нибудь три-четыре года, но
и бурлак был «крестьянин», наш мужичок из приволжских оброчных деревень. На нем не лежало никакого босяческо-го клейма. «Бурлаки» Репина
еще не сложились тогда. Они были
еще не сбродом, а более или менее исправными крестьянами с дешевым
и тяжелым заработком.
Попадая в наш собор, особенно в его крипту, где лежат останки удельных князей нижегородских, я
еще мальчиком читал их имена на могильных плитах,
и воображение рисовало какие-то образы. Спрашивалось, бывало, у самого себя: а каков он был видом, вот этот князь, по прозвищу «Брюхатый», или вон тот, прозванный «Тугой лук»?
И эта связь с Италией Возрождения,
еще не сознаваемая нами, смутно чувствовалась.
Положение города на реке менее красиво; крепость по живописности хуже нашего кремля; историческая татарская старина сводилась едва ли не к одной Сумбекиной башне. Только татарская часть города за рекой Булаком была своеобразнее. Но тогда
и я,
и большинство моих товарищей не приобрели
еще вкуса к этнографии. Это не пошло дальше двух-трех прогулок по тем улицам, где скучилось татарское население, где были их школы
и мечети, лавки, бани.
Университет — главный корпус
и здания на дворе с памятником Державину в тогдашнем античном стиле — все-таки имел в себе что-то, не похожее на нашу гимназию. От него «пахло» наукой, а от аудиторий мы ждали
еще неиспытанных умственных услад.
Поступив на «камеральный» разряд, я стал ходить на одни
и те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи,
и в лабораторию, которая до сих пор
еще в том же надворном здании, весьма запущенном, как
и весь университет, судя по тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось всего двое: ботаник
и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном, всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором,
и мы стали ходить к нему по очереди, чтобы аудитория совсем не пустовала. Химик А.М.Бутлеров, тогда
еще очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным,
и на второй год я стал у него работать в лаборатории.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда
еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да
и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций
и стоило всего сорок рублей.
В Дерпте, два года спустя, она стала
еще скуднее,
и целую зиму мы с товарищем не могли тратить на обед больше четырех рублей на двоих в месяц, а мой „раб“ ел гораздо лучше нас.
Тогда она уже повернула за роковой для красавицы предел сорокалетия, но все
еще считалась красавицей, держала себя на своих приемах с большими „тонами“
и принимала „в перчатках“, о чем говорили в городе; даже ее кресло стояло в гостиной на некотором возвышении.
Тот барин — биограф Моцарта, А.В.Улыбышев, о котором я говорил в первой главе, — оценил его дарование,
и в его доме он,
еще в Нижнем, попал в воздух настоящей музыкальности, слышал его воспоминания, оценки, участвовал годами во всем, что в этом доме исполнялось по камерной
и симфонической музыке.
Ни о каких высших курсах или консерваториях тогда
и в столицах никто
еще не думал, а тем менее в провинции.
Это музыкальное семейство поддерживало в казанском театре
и некоторый вокальный элемент. Давали „Аскольдову могилу“
и одноактные комические оперы. Это началось
еще с Нижнего, где для Эвелины поставили даже „Норму“.
Сколько я помню по рассказам студентов того времени,
и в Москве
и в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие общего духа. В Москве
еще в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.
И.Крылов говорил „ты“
и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Как я сказал выше, в казанском обществе я не встречал ни одного известного писателя
и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что видел ИА.Гончарова в креслах. Тогда автор „Обломова“ (
еще не появившегося в свет) возвращался из своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал на своей родине в Симбирске
и останавливался на несколько дней в Казани.
„Обыкновенную историю“ мы прочли
еще гимназистами,
и в начале 50-х годов, то есть в проезд Гончарова Казанью, его считали уже „знаменитостью“. Она
и тогда могла приобретаться одной повестью.