Неточные совпадения
Мужицкой нищеты мы не видали. В нашей подгородной усадьбе крестьяне
жили исправно, избы были новые и выстроенные по одному образцу, в каждом дворе по три лошади, бабы даже франтили, имея доход с продажи в город молока, ягод, грибов. Нищенство или голытьбу в деревне мы даже с трудом могли
себе представать. Из дальних округ приходили круглый год обозы с хлебом, с холстом, с яблоками, свиными тушами, живностью, грибами.
Как мы
жили у
себя — ни инспектор, ни субы не знали.
Те же бурши, после того как сбросили с
себя иго"Коммана"и стали вместе с нами,"дикими",
жить свободным товарищеским кружком, утратили всякий задор.
Наш вольный кружок уже через каких-нибудь полгода потерял прежнюю буршикозную физиономию. Нас,"диких", принесших с
собою другие умственные запросы и другие нравы, прозвали эллинами в противоположность старым, пелазгам. Полного слияния, конечно, не могло произойти, но
жили в ладу с преобладанием эллинской культуры.
Личность Зинина сделала мою летнюю экскурсию в Петербург особенно ценной. В остальном время прошло без таких ярких и занимательных эпизодов, о которых стоило бы вспоминать. Муж кузины моего отца, тогда обер-прокурор одного из департаментов сената, предложил мне
жить в его пустой городской квартире. Его чиновничья фигура и суховатый педантский тон порядочно коробили меня; к счастию, он только раз в неделю ночевал у
себя, наезжая с дачи.
Словом, я сжег свои корабли"бывшего"химика и студента медицины, не чувствуя призвания быть практическим врачом или готовиться к научной медицинской карьере. И перед самым новым 1861 годом я переехал в Петербург, изготовив
себе в Дерпте и гардероб"штатского"молодого человека. На все это у меня хватило средств.
Жить я уже сладился с одним приятелем и выехал к нему на квартиру, где мы и
прожили весь зимний сезон.
Поехал я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На второе лето взял я старого толстого повара Михаилу. И тогда же вызвался
пожить со мною в деревне мой товарищ З-ч, тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и не умел
себе добыть более прочное положение. Сопровождал меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший со мною все годы моей университетской выучки.
С К.Д. Кавелиным впоследствии — со второй половины 70-х годов — я сошелся, посещал его не раз, принимал и у
себя (я
жил тогда домом на Песках, на углу 5-й и Слоновой); а раньше из-за границы у нас завязалась переписка на философскую тему по поводу диссертации Соловьева, где тот защищал"кризис"против позитивизма.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много
жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал
себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и за таким делом, как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато,
жил холостяком в квартире с изящной обстановкой, любил поговорить о литературе (и сам к этому времени стал пробовать
себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
В Больё я попал в ту зиму, когда он уже был очень болен. Он
жил одиноко со своей дочерью и оставил по
себе у местного населения репутацию весьма скупого русского. Случилось и то, что я клал за него шар, когда его баллотировали в почетные академики.
Но вот что тогда наполняло молодежь всякую — и ту, из которой вышли первые революционеры, и ту, кто не предавался подпольной пропаганде, а только учился, устраивал
себе жизнь, воевал со старыми порядками и дореформенными нравами, — это страстная потребность вырабатывать
себе свою мораль,
жить по своим новым нравственным и общественным правилам и запросам.
Устроился я недорого; излишнего штата в редакции не заводил, взял
себе только личного секретаря из мелких чиновников, П-ского, рекомендованного мне моим приятелем Дондуковым, с которым я два года
прожил вместе на трех квартирах: сначала на Литейной, потом в Поварском переулке, а в зиму 1862–1863 года — у Красного моста.
Из-за редакторских забот и хлопот я оттягивал работу беллетриста до конца года. И, увидав невозможность работать как романист, я даже взял
себе комнату (на Невском, около Знамения) и два месяца
жил в ней, а в редакции являлся только изредка.
Мы и
жили с Бенни очень близко от его квартиры. И вот, когда я в следующем, 1868 году, приехал в Лондон на весь сезон (с мая по конец августа) и опять поселился около Рольстона, он мне с жалобной гримасой начал говорить о том, что Бенни чуть не обманул их тем, что не выдал
себя прямо за еврея.
Тогда, то есть в первую половину 60-х годов, он представлял из
себя молодого барича благообразной наружности и внешнего изящества, с манерами и тоном благовоспитанного рантье. Он и был им,
жил при матери в собственном доме (в Почтамтской), где я у него и бывал и где впервые нашел у него молодого морского мичмана, его родственника (это был Станюкович), вряд ли даже где числился на службе, усердно посещал театры и переделывал французские пьесы.
Сам по
себе он был совсем не"бунтарь"; даже и не ходок в народе с целью какой бы то ни было пропаганды. Он ходил собирать песни для П.Киреевского, а после своей истории больше уже этим не занимался,
проживал где придется и кое-что пописывал.
Меня до сих пор удивляет тот тон откровенности, Скакой Иван Сергеевич мне, незнакомому человеку, чуть не на двадцать лет моложе его, стал говорить, как он должен будет отказаться от писательства главным образом потому, что не «свил своего собственного гнезда», а должен был «примоститься к чужому», намекая на свою связь с семейством Виардо. А
живя постоянно за границей, ой по свойству своего дарования не в состоянии будет ничего «сочинять из
себя самого».
Но как драматург (то есть по моей первой, по дебютам, специальности) я написал всего одну вещь из бытовой деревенской жизни:"В мире
жить — мирское творить". Я ее напечатал у
себя в журнале. Комитет не пропустил ее на императорские сцены, и она шла только в провинции, но я ее никогда сам на сцене не видал.
Тогда я совсем было собрался ехать за границу, выправил
себе паспорт (стоивший уже всего пять рублей) и приготовил целую тысячу рублей, на что (по тогдашним заграничным ценам и при тогдашнем русском курсе) можно было
прожить несколько месяцев.
Мне хотелось
прожить весь этот сезон, до мая, в воздухе философского мышления, научных и литературных идей, в посещении музеев, театров, в слушании лекций в Сорбонне и College de France. Для восстановления моего душевного равновесия, для того, чтобы почувствовать в
себе опять писателя, а не журналиста, попавшего в тиски, и нужна была именно такая программа этого полугодия.
Вы видели вокруг
себя, что, несмотря на водворение империи, вы
живете в демократическом государстве, где и трудовой люд не чувствует
себя отверженными париями и где, кроме того, значилось и тогда до семи миллионов крестьян-собственников.
Выставочная служба вызвала во мне желание отдыха. Мне захотелось, к августу, проехаться. И я прежде всего подумал о Лондоне. Там уже
жил изгнанником из России мой бывший сотрудник, А.И.Бенни, о котором я говорил в предыдущей главе. Он меня звал и обещал устроить в одном доме с
собою.
Я хотел остаться верным Латинскому кварталу, но взял
себе меблированную квартирку из двух комнат в более тихом месте, чем центр бульвара St.Michel, где я
прожил с января до отъезда в Лондон.
Чувствуя в
себе силы политического борца, он и тогда уже мог питать честолюбивые планы, то есть мечтать о депутатском звании, что и случилось через какой-нибудь год. А пока он
жил и работал без устали и как газетный репортер, и как адвокат еще с очень тугой практикой.
С 40-х годов он сделался самым энергичным и блестящим газетчиком и успел уже к годам империи составить
себе состояние,
жил в собственных палатах в Елисейских полях, где он меня и принимал очень рано утром. К тому времени он женился во второй раз, уже старым человеком, на молоденькой девушке, которая ему, конечно, изменила, из чего вышел процесс. Над ним мелкая сатирическая пресса и тогда же острила, называя его не иначе, как Эмиль великий.
Знакомство с ним, кроме того что он сам тогда представлял
собою для людей моего поколения, тем более привлекало меня, что он
жил maritalement с романисткой, известной уже тогда всей Европе под мужским псевдонимом Джордж Элиот.
В Англии это учение нашло
себе горячего последователя в некоем Конгриве, и Джордж Элиот вместе с несколькими своими друзьями сделалась членом этой церкви. Конгрива я не видал и не искал его знакомства, но он, если не ошибаюсь, был еще
жив и
проживал в Лондоне.
Это был тот Фехтер, который после блестящей карьеры в Париже вдруг превратился в английского артиста, вспомнив, что он в детстве
жил в Англии, и считал
себя настолько же англичанином, насколько и французом.
Но"народ"значился только в виде той черни ("mob"), которая должна была почитать
себя счастливой, что она
живет в стране, имеющей конституцию, столь любезную сердцу тех,"у кого есть золотые часы", как говаривал мой петербургско-лондонский собрат, Артур Иванович Бенни.
"Немецкие Афины"давно меня интересовали. Еще в"Библиотеке для чтения"задолго до моего редакторства (кажется, я еще
жил в Дерпте) я читал письма оттуда одного из первых тогдашних туристов-писателей — М.В.Авдеева, после того как он уже составил
себе литературное имя своим"Тамариным". Петербургские, берлинские, парижские и лондонские собрания и музеи не сделались для меня предметом особенного культа, но все-таки мое художественное понимание и вкус в области искусства значительно развились.
Сразу чувствуешь
себя и после Парижа совсем по-другому, и захочется
пожить здесь подольше, чтобы войти во все элементы венского быта, от высших до самых заурядных.
Пока вам Вена не"приестся" — а это непременно наступит рано или поздно, — вы будете
себя чувствовать в ней так беззаботно и удобно, как нигде, несмотря на то, что климат ее зимой не из самых мягких. Зато осень и весна всегда почти ясные и теплые и позволяют не менее, чем в Париже,
жить на воздухе.
Испания! До сих пор эта страна остается в моей памяти как яркая страница настоящей молодости. Мне тогда еще не было полных 29 лет. И я искренно упрекаю
себя в настоящий момент за то, что я не то что вычеркнул ее из своей памяти, а не настолько сильно влекся к ней, чтобы еще раз и на более долгий срок
пожить в ней.
Язык сохранил для меня до сих пор большое обаяние. Я даже, не дальше как пять лет назад
живя в Биаррице, стал заново учиться разговорному языку, мечтая о том, что поеду в Испанию на всю осень, что казалось тогда очень исполнимым, но это все-таки по разным причинам не состоялось. А два года раньше из того же Биаррица я съездил В Сан-Себастьяно и тогда же обещал сам
себе непременно
пожить в Испании подольше.
Не нашел я в Мадриде за время, которое я провел в нем, ни одного туриста или случайно попавшего туда русского. Никто там не
жил, кроме посольских, да и посольства-то не было как следует. Русское правительство после революции, изгнавшей Изабеллу в 1868 году, прервало правильные сношения с временным правительством Испании и держало там только"поверенного в делах". Это был г. Калошин, и он представлял
собою единственного россиянина, за исключением духовенства — священника и псаломщика.
Но, должен я здесь признаться, когда вы
живете в Мадриде или в Севилье, вы после первого боя, вызвавшего в вас законное брезгливое чувство, испытаете то, что потянет во второй раз, и надо сильно реагировать против этой тяги, чтобы укрепить в
себе протест против кровавой, отвратительной бойни лошадей с их распоротыми животами и зрелищем добиваемого быка, который далеко не всегда воинственно настроен.
Как я замечал и выше, вы (хотя я, например, был уже в конце 60-х годов мужчиной тридцати лет) всегда чувствовали между
собою и Тургеневым какую-то перегородку, и не потому, чтобы он вас так поражал глубиной своего ума и знаний, а потому, что он не
жил так запросами своей эпохи, как Герцен, даже и за два месяца до своей смерти.
Там нашел я моего товарища по Дерпту, Бакста, который все еще считал
себя как бы на нелегальном положении из-за своих сношений с политическими эмигрантами, ездил даже в Эмс, где с Александром II
жил тогда граф Шувалов, и имел с ним объяснение, которое он передавал в лицах.
Сохранил он и большую слабость к женскому полу: вопреки своей внешности, считал
себя привлекательным и тогда в Берлине
жил с какой-то немочкой. Любил он и принимать участие в качестве друга и руководителя во всяком прожиганиужизни по этой части, хотя к кутежу не имел склонности.
Оба ничего
собою выдающегося не представляли, а были вивёры и веселые собеседники, усердные посетители всяких танцклассов и увеселительных вечеров. Но они вместе с Бакстом составляли род маленькой свиты Гончарова. Он
жил Unter den Linden, в несуществующем уже теперь Britisch Hotel, по той стороне бульвара, которая идет справа к Brandenburgertier и к Tier-garten.
Прежние мои родственные и дружеские связи свелись к моим давнишним отношениям к семейству Дондуковых. Та девушка, которую я готовил
себе в невесты, давно уже была замужем за графом Гейденом, с которым я
прожил две зимы в одной квартире, в 1861–1862 и 1862–1863 годах. Ее брат тоже был уже отец семейства. Их мать, полюбившая меня, как сына,
жила в доме дочери, и эти два дома были единственными, где я бывал запросто. Кузина моя Сонечка Баратынская уже лежала на одном из петербургских кладбищ.
У Паска бывали журфиксы по пятницам. Она приглашала к
себе и запросто пообедать вместе с ее товарищами по сцене.
Жила она в доме на Михайловской площади, против сквера, на углу Итальянской, со стороны Екатерининского канала. И Дюпюи приглашал к
себе пообедать в меблированные комнаты на Невском, против Гостиного, кажется и теперь существующие.
Группа в три-четыре человека наладила сапожную артель, о которой есть упоминание и в моем романе. Ее староста, взявший
себе французский псевдоним, захаживал ко мне и даже взял заказ на пару ботинок, которые были сделаны довольно порядочно. Он впоследствии перебрался на французскую Ривьеру, где
жил уроками русского языка, и в Россию не вернулся, женившись на француженке.
Первого из них я уже не застал в Ницце (где я
прожил несколько зимних сезонов с конца 80-х годов); там он приобрел
себе имя как практикующий врач и был очень популярен в русской колонии. Он когда-то бежал из России после польского восстания, где превратился из артиллерийского офицера русской службы в польского"довудца"; ушел, стало быть, от смертной казни.