Неточные совпадения
Мемуары и сами-то по себе — слишком личная вещь. Когда их автор не боится говорить о себе беспощадную, даже циническую правду, да вдобавок он очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но и в них сколько неизлечимой возни с своим «
я», сколько усилий обелить себя, обвиняя
других.
А то, чего он не мог
мне дать как преподаватель, то доделал
другой француз — А.-И. де Венси (de Vincy), тоже обломок великой эпохи, но с прекрасным образованием, бывший артиллерийский офицер времен Реставрации, воспитанник политехнической школы, застрявший в русской провинции, где сделался учителем и умер, нажив три дома.
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым
я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много
я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах,
я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и
другой журналы.
В тех газетных очерках, о которых
я сейчас упомянул,
я говорю о дворовых, моих
друзьях, от которых
я многому научился, и вовсе не в дурном смысле.
И девичья, и прихожая, и, главное, столярная и
другие службы и в городе и в деревне были для
меня предметом живого интереса.
Наш дом считался старозаветным, и дворовых одевали и кормили в нем скупее, чем у
других; но и в нем
я не помню никакого возмутительного «сквалыжничества», а еще менее каких-нибудь жестокостей, особенно в поколении моих дядей, моей матери и тетки.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз в Нижнем, уже в мое время.
Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте
я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
«Русская свадьба» и тогда не восхитила
меня. Мои литературные вкусы требовали уже иных художественных впечатлений. «Горе от ума», «Ревизор» и «Женитьба» готовили
мне другие наслаждения.
До сих пор
я могу еще представить себе: как он сидит и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального с подавленным криком: «Не по чину берешь!»
Друг и единомышленник Гоголя сказывался и в том, как он произносил имя квартального Держиморды.
Шумского 60-х годов
я лично зазнал уже как драматический писатель; но об этом в
другом месте.
В литературные кружки
мне не было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях
я не помню в тех домах, куда
меня возили. Гоголь уже умер.
Другого «светила» не было. Всего больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
И с таким-то скудным содержанием
я в первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие дома тогдашнего чисто дворянского общества
меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у
меня установился довольно невинный флерт. Были и
другие рекомендации из Нижнего.
И разговоров таких у нас никогда не заходило. Не скажу, чтобы и любовные увлечения играли большую роль в тогдашнем студенчестве, во время моего житья в Казани. Интриги имел кое-кто; а остальная братия держалась дешевых и довольно нечистоплотных сношений с женщинами. Вообще, сентиментального оттенка в чувствах к
другому полу замечалось очень мало. О какой-нибудь роковой истории, вроде самоубийства одного или обоих возлюбленных, никогда и ни от кого
я не слыхал.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для
меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со
мною как
друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь, ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
Возвращения из тамбовской усадьбы отца в Нижний, где жили мать моя и сестра, и в этот приезд и в
другие, брали несколько дней, даже и на почтовых; а раз
мне наняли длиннейшую фуру ломового, ехавшего на Нижегородскую ярмарку за работой.
В идею моего перехода в Дерпт потребность свободы входила несомненно, но свободы главным образом"академической"(по немецкому термину).
Я хотел серьезно учиться, не школьнически, не на моем двойственном, как бы дилетантском, камеральном разряде. Это привлекало
меня больше всего. А затем и желание вкусить
другой, чисто студенческой жизни с ее традиционными дозволенными вольностями, в тех «Ливонских Афинах», где порядки напоминали уже Германию.
Может быть, и у
меня недостало бы настойчивости, если б мы не собрались втроем и не возбуждали
друг друга разговорами все на ту же тему, предаваясь радужным мечтам.
В смысле неблагонадежности
другого рода инспекция не могла также
меня заподозрить.
Как гимназистиком четвертого класса, когда
я выбрал латинский язык для того, чтобы попасть со временем в студенты, так и дальше, в Казани и Дерпте,
я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения, в совокупности всех знаний, философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и
другие прикладные доктрины.
Через все это
я и прошел, благодаря, главным образом, моему на иной взгляд порывистому и необдуманному шагу — переходу в Дерптский университет на
другой факультет.
Ни тот, ни
другой не знали по-немецки; а
я говорил на этом языке с детства.
Когда через два года
мне привелось провести зимние вакации в студенческом обществе,"дух"уже веял совсем
другой. Но об этом ниже.
Как заезжие провинциалы, мы днем обозревали разные достопримечательности, начиная с Эрмитажа, а вечером
я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен был в больницу — у него открылся тиф, а
другой менее интересовался театрами.
Из глубины"курятника"в райке Михайловского театра смотрел
я пьесу, переделанную из романа Бальзака"Лилия в долине". После прощального вечера на Масленой в Московском Малом театре это был мой первый французский спектакль. И в этой слащавой светской пьесе, и в каком-то трехактном фарсе (тогда были щедры на количество актов)
я ознакомился с лучшими силами труппы — в женском персонале: Луиза Майер, Вольнис, Миля, Мальвина; в мужском — Бертон, П.Бондуа, Лемениль, Берне, Дешан, Пешна и
другие.
И к моменту прощания с Дерптом химика и медика во
мне уже не было.
Я уже выступил как писатель, отдавший на суд критики и публики целую пятиактную комедию, которая явилась в печати в октябре 1860 года, когда
я еще носил голубой воротник, но уже твердо решил избрать писательскую дорогу, на доктора медицины не держать, а переехать в Петербург, где и приобрести кандидатскую степень по
другому факультету.
С нами немцы не сносились, не разговаривали с нами и в аудиториях, и при занятиях в кабинетах и клинике, через что прошел и
я с
другими медиками.
По-своему
я (как и герой романа Телепнев) был прав.
Я ожидал совсем не того и, без всякого сомнения, видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто
другое, хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
"Диких"оказалось несколько человек (в том числе и
я), и они внесли с собою
другой дух,
другие повадки.
А в Дерпте на медицинском факультете
я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и
другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики. А в то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
Здесь
я брал уроки английского языка у одной из княжон, читал с ней Шекспира и Гейне, музицировал с
другими сестрами, ставил пьесы, играл в них как главный режиссер и актер, читал свои критические этюды, отдельные акты моих пьес и очерки казанской жизни, вошедшие потом в роман"В путь-дорогу".
Первая поездка — исключительно в Петербург — пришлась на ближайшую летнюю вакацию. Перевод учебника химии Лемана
я уже приготовил к печати. Переписал
мне его мой сожитель по квартире З-ч, у которого случилась пистолетная дуэль с
другим моим спутником Зариным, уже превратившимся в бурша. З-ч стал сильно хандрить в Дерпте, и
я его уговаривал перейти обратно в какой-нибудь русский университет, что он и сделал, перебравшись в Москву, где и кончил по медицинскому факультету.
И позднее, когда
я попадал на острова и в разные загородные заведения, вроде Излера,
я туго поддавался тогдашним приманкам Петербурга. И Нева, ее ширь, красивость прогулок по островам — не давали
мне того столичного"настроения", какое нападало на
других приезжих из провинции, которые годами вспоминали про острова, Царское, Петергоф.
Через год после продажи перевода"Химии"Лемана
я задумал обширное руководство по животно-физиологической химии — в трех частях, и первую часть вполне обработал и хотел найти издателя в Москве. Поручил
я первые"ходы"3-чу, который отнес рукопись к знаменитому доктору Кетчеру, экс-другу Герцена и переводчику Шекспира. Он в то время заведовал только что народившимся книгоиздательством фирмы"Солдатенков и Щепкин".
Зачем так поступал Кетчер — не знаю; но что
я прекрасно знаю и помню — это то, что он затягивал печатание сначала потому, что потребовались рисунки по химико-микроскопическому анализу крови и
других животных жидкостей, образцы которых (с одного немецкого издания)
я и доставил; а потом он требовал, кажется, окончание моей работы.
У Кетчера
я бывал не раз в его домике-особняке с садом, в одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот дом ему подарили на какую-то годовщину его
друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого
мне в те годы еще не удалось видеть.
И вот в такой период"перерождения"и зазнал
я этого курьезного москвича, званием"штадт-физика"города Москвы, считавшегося еще в публике
другом Герцена и Бакунина, Грановского, Огарева и всех радикалов 40-х и 50-х годов.
Из его приятелей
я встретил у него в разные приезды двоих: Сатина,
друга Герцена и Огарева и переводчика шекспировских комедий, и Галахова, тогда уже знакомого всем гимназистам составителя хрестоматии. Сатин смотрел барином 40-х годов, с прической a la moujik, а Галахов — учителем гимназии с сухим петербургским тоном, очень похожим на его педагогические труды.
А беллетристика второй половины 50-х годов очень сильно увлекала
меня. Тогда именно
я знакомился с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации"Рутения"
я делал реферат о"Рудине". Такие повести, как"Ася","Первая любовь", а главное,"Дворянское гнездо"и"Накануне", следовали одна за
другой и питали во
мне все возраставшее чисто литературное направление.
Но в этот же трехлетний период
я сделался и публицистом студенческой жизни, летописцем конфликта"Рутении"с немецким «Комманом». Мои очерки и воззвания разосланы были в
другие университеты; составил
я и сообщение для архилиберального тогда «Русского вестника». Катков и Леонтьев сочувственно отнеслись к нашей «истории»; но затруднились напечатать мою статью.
Когда в Казани в конце 50-х годов подуло
другим ветром и началось что-то вроде волнения,
я, как бывший казанец, написал целое послание, которое отправил моему товарищу по нижегородской гимназии Венскому.
Из легкой комедии"Наши знакомцы"только один первый акт был напечатан в журнале"Век";
другая вещь — "Старое зло" — целиком в"Библиотеке для чтения", дана потом в Москве в Малом театре, в несколько измененном виде и под
другим заглавием — "Большие хоромы"; одна драма так и осталась в рукописи — "Доезжачий", а
другую под псевдонимом
я напечатал, уже будучи редактором"Библиотеки для чтения", под заглавием"Мать".
И это ободрило
меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для
меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой
другой карьере
я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
О Плетневе
я, конечно, имел понятие как о
друге Пушкина и когда-то издателе «Современника».
Когда
я с ним познакомился, он был уже на перепутье: между общим либерализмом людей его эпохи и отчуждением оттого, что тогда представлял собою кружок Чернышевского, «Искры» и
других центров петербургского радикализма.
Когда у него собирались, особенно во вторую зиму, он всегда приглашал
меня. У него
я впервые увидал многих писателей с именами. Прежде
других — А.Майкова, родственника его жены, жившего с ним на одной лестнице. Его более частыми гостями были: из сотрудников"Библиотеки" — Карнович, из тогдашних"Отечественных записок" — Дудышкин, из тургеневских приятелей — Анненков, с которым
я познакомился еще раньше в одной из тогдашних воскресных школ, где
я преподавал. Она помещалась в казарме гальванической роты.
Почерк у него был крупный и чрезвычайно беспорядочный —
другого такого
я ни у кого из писателей не видал.
Из
других выдающихся журналистов был у Краевского, возил ему
другую пьесу, но он предложил
мне слишком скудный гонорар;
я уже получал тогда в"Библиотеке"по семьдесят пять рублей за лист.
Когда
я сам сделался рецензентом,
я стал громить и то и
другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за того, чтобы как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
В кабинете Федорова увидал
я Николая Потехина (уже автора комедии"Дока на доку нашел") чуть ли не на
другой день после дебюта П.Васильева в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы с ним были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и в тоне его чувствовалось то, что и он"повит"московскими традициями.
Двух
других студентов — "деятелей"с влиянием, бывавших везде,
я хорошо помню из той же эпохи. Одного из них
я зазнал годом раньше. Это были Чубинский и Покровский. Оба очутились потом в ссылке.