Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в
этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная —
до полутораста лиц.
Эта книга была тогда же приобретена покойным издателем «Нивы», но по разным причинам
до сих пор не напечатана.
Теперь
это показалось бы невероятным; а так оно было,и было в самый разгар «николаевского» режима,
до Крымской войны, когда на нее еще не было и намека.
«Николаевщина» царила в русском государстве и обществе, а вот у нас, мальчуганов, не было никакого пристрастия к военщине. Из всех нас (а в классе было
до тридцати человек) только двое собирались в юнкера: процент — ничтожный, если взять в соображение, какое
это было время.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда я не попадал
до 1855 года. Все
это было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
«Евгений Онегин», «Капитанская дочка», «Повести Белкина», «Арабески» Гоголя, «Мертвые души» и «Герой нашего времени» стояли над
этим. Тургенева мы уже знали; но Писемский, Гончаров и Григорович привлекали нас больше. Все
это было
до 1853 года включительно.
Это была старая Европа, Франция героической эпохи, не умиравший
до смерти интерес к умственным и художественным впечатлениям!
Уроки дома языков, музыки, учителя и репетиторы, вплоть
до семинаристов, делали ученье разнообразным и позволяли завязывать приятельские отношения со всем
этим народом, не исключая и семинаристов, являвшихся ко мне зимой в тулупах, покрытых нанкой.
И все
это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе.
До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Это ежегодное житье в усадьбе с мая
до августа дополняло то, что давали город и гимназия.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства
до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все
эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но
это было еще
до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я был ребенком такой же «курносый», как и он.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал.
До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето
до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты почти что не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще
до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда
этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Загорецкий являлся у Шуйского высокохудожественной фигурой, без той несколько водевильной игривости, какую придавал ей П.А. Каратыгин в Петербурге.
До сих пор, по прошествии с лишком полвека, движется предо мною
эта суховатая фигура в золотых очках и старомодной прическе, с особой походочкой, с гримировкой плутоватого москвича 20-х годов, вплоть
до малейших деталей, обдуманных артистом, например того, что у Загорецкого нет собственного лакея, и он отдает свою шинель швейцару и одевается в сторонке.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все
это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он
до сих пор еще сохранился.
Все
это также послужило писателю. Он не сделался тенденциозным народником, но сохранил
до старости неизменную связь с народом и убежден в том, что его быт, душа, общежительные формы достойны художнического изображения.
Впервые испытал я чувство настоящей опасности.
Это было всего несколько секунд, но памятных.
До сих пор мечется передо мною картина хмурого дня с темно-серыми волнами реки и очертаниями берегов и весь переполох на пароме.
Этим путем я знакомился с разными местностями России, попадал в захолустные углы и бойкие места Нижегородской, Тамбовской, Рязанской губерний, а на восток от Нижнего
до Казани по Волге зимой и на пароходах.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по
этой части. Благодаря его умелости мы доехали
до Москвы без истории. Привалы на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее, чем остановки на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался
до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только что мы сделали привал в трактире, уже на рассвете. И мы же давали ей на"пеленки".
Город в своей центральной части, где площадь"Маркта", университет и Ritterstrasse — чрезвычайно сохранился и
до сих пор. Меня
это тронуло, когда я по прошествии тридцати с лишком лет, в 90-х годах, заехал в Дерпт (теперь Юрьев) летом.
Это учреждение (вероятно, оно и
до сих пор существует) поддерживало известную нравственную дисциплину; идею его похулить нельзя, но разбирательства всего больше вертелись около"шкандалов", вопросов"сатисфакции"и подчинения"Комману"; я помню, однако, что несколько имен стояло на так называемом"списке лишенных чести"за неблаговидные поступки, хотя
это и не вело к ходатайствам перед начальством — об исключении, даже и в случаях подозрения в воровстве или мошеннических проделках.
Обыкновенно полугодовую квартиру, одну комнату с передней или без нее, нанимали с отоплением и мебелью за двадцать-тридцать рублей. Обед на двоих стоил тогда от четырех
до шести рублей в месяц. Какой
это был обед — не спрашивайте! Но такой едой довольствовались две трети студенчества, остальная треть ела в кнейпах и в «ресторациях» (Restauration) с ценами порций от пятнадцати
до тридцати копеек.
Но начальство рассуждало по-своему, и
эта традиция сохраняется, если не ошибаюсь, и
до сегодня.
Его магистерская диссертация, защищенная
до моего приезда в Дерпт, называлась:"О расселении болгар", а докторская, которую он защищал при мне, уже в конце 50-х годов, написанная также по-латыни (тогда
это еще требовалось от словесника), носила такое трудно переваримое заглавие:"Об изменении формы управления в провинциях восточной империи".
Не знаю, выдавались ли такие же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал
этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с какими встречался
до последнего времени.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще
до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в
этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Эти казанские очерки были набросаны
до написания комедий. Потом вплоть
до конца 1861 года, когда я приступил прямо к работе над огромным романом, я не написал ни одной строки в повествовательном роде.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил.
Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте,
до переезда в Петербург.
Но
эта спавшая сверху благодать не изменила ни на йоту моих ближайших планов. Я не кинулся сейчас же в Нижний получать наследство, а оставил
это до летних месяцев, когда сдам экзамен на кандидата.
Но я
этим ни на минуту не прельстился и тотчас же попросил у матушки и тетки (как сонаследниц моих) освободить меня от хозяйственных дел
до июня, когда я предполагал уже сдать экзамен.
И надеялся употребить
эти месяцы
до мая включительно на усиленное чтение лекций и учебников; а экзамен сдать вместе с четверокурсниками отделения «административных наук».
С
этого литературного знакомства я и начну здесь мои воспоминания о писательском мире Петербурга в 60-х годах
до моего редакторства и во время его, то есть
до 1865 года.
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать,
до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил
эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Помню
до сих пор начало
этих куплетов...
Сколько раз он повторял
до последних годов, что на такие писательские ужины он уже потом не попадал, потому что их и не бывало.
Это были действительно сливки тогдашней литературы.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он
до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В
эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого же credo.
Этого отрицать нельзя.
И Тургенев
до старости не прочь был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже он нас, более молодых русских (в том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком в ресторане и по
этой части.
Я уже сказал выше, что
до второй половины 50-х годов Писемский состоял постоянным сотрудником некрасовского «Современника», перед тем как направлению
этого журнала начали давать более резкую окраску Чернышевский и позднее Добролюбов.
Обе сестры его Вера и Надежда уже покинули сцену
до зимы 1860–1861 года. И
это была огромная потеря; особенно уход Веры Васильевны.
Кажется, еще
до переезда в Петербург я уже знал, что
этот актер сделался богатым человеком, получив в дар от одного откупщика каменный многоэтажный дом на Владимирской.
Чернышев, автор"Испорченной жизни", был автор-самоучка из воспитанников Театральной школы, сам плоховатый актер, без определенного амплуа,
до того посредственный, что казалось странным, как он, знавший хорошо сцену, по-своему наблюдательный и с некоторым литературным вкусом, мог заявлять себя на подмостках таким бесцветным. Он немало играл в провинции и считался там хорошим актером, но в Петербурге все
это с него слиняло.
Всего прямее следовало бы ему сказываться в общей товарищеской жизни тогдашнего писательства; но
этого, повторяю, не было. Иначе в
эти три месяца
до 19 февраля, наверно, были бы сборища, обеды, вечера, заседания, на которые я, конечно бы, попал.
При одной из них я нашел хутор с инвентарем, довольно плохим, скотиной и запашкой, кроме леса-"заказника". Имения
эти дед мой (без всякой надобности) заложил незадолго
до своей смерти, и мне из выкупной ссуды досталась впоследствии очень некрупная сумма.
Сходка — не знаю уже на что рассчитывая — упиралась безусловно, на выкуп не шла, даже и на самых льготных условиях, и дело
это тянулось
до тех пор, пока я принужден был дать крестьянам обеих деревень даровой надел (так называемый"сиротский"), что, конечно, невыгодно отозвалось в ближайшем будущем на их хозяйственном положении.
Всю
эту смуту заварил новый министр Путятин со своими"матрикулами", которых русские университеты
до того не знали, и студенты посмотрели на
это как на что-то унизительное и архиполицейское.
Поэтому никто с нами и не"важничал". Никто и не отказывался от ролей, потому что они получали тогда сверх жалованья"разовую плату"от трех
до тридцати пяти рублей за роль.
Это их заставляло браться за какую угодно роль.
Я и
до сих пор не знаю, кто автор
этой корреспонденции.
С первых ее слов, когда она начала репетировать (а играла она в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к лицу героини драмы и какая вообще
эта натура для исполнения не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности», то есть чистоты и правды той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее
до ухода из жизни.
Голос
этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть
до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед тем не приводилось в театральной зале.